— Дом-то, Глафира, не твой. Дом отцов. А отцов — стало быть, и мой. Трофим сказал это спокойно, по-хозяйски, разглаживая ладонью клеёнку на столе, будто уже примеривался, где что переставит. Глафира стояла у плиты с чайником в руке и не знала, куда этот чайник деть.
— А Власу не наливай. Власу нельзя, Влас у нас завязавший. Эдуард обронил это весело, на весь стол, и сам же первый засмеялся, довольный собой. Гости подхватили — не зло, а так, привычно, как смеются над тем, над кем смеяться давно положено.
— Продай его, Лёша. Христом-богом прошу — продай. Наташа сидела на самом краешке табуретки, как в гостях у чужих людей. Это у родного-то брата, на кухне, где она полжизни чаи гоняла. Тамара поставила перед ней чай со смородиновым листом — чашка так и стояла нетронутая, остывала. — Кого продать-то?
— Только попробуй сказать бабушке, и я уеду навсегда. И ты меня больше не увидишь. Эти слова Сёма слышал каждый раз, когда дядя Витя приходил к ним в дом. Мальчику было всего восемь, но он уже хорошо понимал: если дядя Витя что-то сказал, значит, так и будет.
— Я с ним за один стол не сяду. Хоть режь. Мать стояла в дверях кухни с полотенцем через плечо и смотрела на меня так, будто я сказал что-то непоправимое. А я и сказал. Я давно собирался это сказать, недели две собирался, репетировал в голове разные слова, а вылетело самое простое и злое.
Автобус высадил Тоню на повороте и уехал, мигнув на прощание красными огнями. Дальше — пешком, два километра по грунтовке, мимо облетевших ракит, к деревне, которую она видела последний раз в детстве. Ольховка встретила её тишиной и запахом мокрой земли.
— Опять пересушила, — голос Вадима прозвучал сухо и хлестко, как удар линейкой по столу. Он отодвинул тарелку с яичницей, даже не притронувшись к поджаристым краям. — Каждое утро одно и то же. Неужели за пять лет брака так сложно запомнить, что я люблю глазунью с жидким желтком?