За окном текла чёрная степь, и по ней, отставая и снова догоняя вагон, бежали редкие огни — то фонарь на переезде, то одинокое окно в поле, то красная точка вышки где-то у горизонта. Денис сидел на боковой нижней полке, привалившись виском к холодному
— Бабуль, ты чего опять в окно уставилась? Жениха своего высматриваешь? Тая отдёрнулась от занавески, будто её на горячем поймали, и замахала на внучку полотенцем: — Тьфу на тебя, бесстыдница! Какого жениха, окстись.
— Деда, а почему папе хлеб, а он не ест? Тимошка тянул шею через стол, смотрел на рюмку у пустого места: налито, а сверху — горбушка. Влас Игнатьевич не ответил. Подвинул внуку кашу, буркнул «ешь» — и сам уставился в ту рюмку, будто ждал, что вот сейчас горбушка дрогнет.
— Славка, не дури. Подойди да поздоровайся. Двадцать лет прошло — не помрёшь. Вячеслав не двинулся. Стоял у колонны в чужом тесном пиджаке, держал нагретый ладонью бокал и смотрел через весь зал — туда, где за столом, с той стороны, сидела она.
— Мам, ну ты опять не спишь, — Гена стоял в дверях кухни в старой растянутой футболке, щурясь от света лампы. Светлана вздрогнула, торопливо отодвинула стакан к стене, будто это могло что-то изменить. — Иди ложись, рано ещё, — сказала она, не оборачиваясь.
Светлана всегда чувствовала осень раньше календаря. Не по жёлтым листьям и не по первому дождю, а по особенному холодку, который к вечеру забирался под воротник и оставался там до самого утра. В этом году осень пришла рано — вместе с тем днём, когда Артёму
С вечера подморозило, и к утру лужи во дворе затянуло первым ледком — тонким, как лучина. Прохор Данилыч вышел на крыльцо в одной рубахе, поёжился, глянул на небо. Низкое, серое, набухшее, как намокшая холстина.