Глава 1. Норма
«Триста граммов — это жизнь. Двести — это медленная смерть. А между ними — моя подпись на ведомости.»
Июль сорок второго выдался душным. Наш городок — не Ленинград, не Москва, обыкновенный тыловой райцентр на Волге — изнывал от жары и тревоги. По ночам на западе полыхало зарево, и все знали: война совсем рядом.
Я, Зоя Михайловна, заведующая хлебопекарней номер три, сидела в кабинете и смотрела на стопку бумаг. Цифры, цифры, проклятые цифры. Рабочим — шестьсот граммов. Служащим — четыреста. Детям — триста.
Триста граммов хлеба в день. Много это или мало? Когда мой Ванечка был маленький, он за завтраком съедал полбуханки. Я ворчала: «Куда в тебя столько лезет!» А он смеялся, показывал измазанные в крошках щёки и просил добавки.
Ванечка. Мой сын. Двадцать один год. Последнее письмо пришло в мае — корявые строчки карандашом, обрывок фронтового треугольника. С тех пор — тишина. Такая тишина, от которой хочется выть.
В дверь постучали — робко, как стучат те, кто пришёл просить.
На пороге стояла Клавдия Степановна из карточного бюро. С серым лицом, красными от недосыпа глазами. Хорошая баба, работящая, двое детей у неё — муж в сорок первом под Москвой остался.
— Зоя Михайловна, тут такое дело… Сестра из области звонила. Эшелон идёт. С детьми. Из-под Воронежа. Детдом эвакуировали. Говорят, человек семьсот, может больше.
Семьсот. Я быстро прикинула в уме: триста граммов на ребёнка — двести десять килограммов в день. Дополнительно к тому, что мы едва вытягиваем. А область муку обещала к двадцатому, да когда те обещания сбываются?
— Их к нам?
— Да. В школах размещать будут. Фронт-то близко подошёл, немец жмёт. — Клавдия посмотрела на меня со слезами в глазах. — Зоя Михайловна, родненькая… Нам и так муки не хватает. Как мы их прокормим?
— А что ты от меня хочешь, Клава?
Она молчала. А я знала, чего она хочет. Того же, чего хотят все, кто приходит ко мне с такими разговорами. Чтобы я решила — кому жить, а кому не очень. Чтобы потом можно было сказать: это Громова так распорядилась, не я.
— Иди работай, Клава. Разберёмся как-нибудь.
Она ушла. А я сидела и смотрела в окно — на пыльную улицу, на женщин с вёдрами у колонки, на тощую козу, привязанную к забору. Обычный день обычного тылового города. И семьсот голодных ртов едут к нам в товарных вагонах.
К вечеру потянуло с реки прохладой. Я пошла через двор к пекарне. Там ещё работали — ночная смена печёт хлеб, чтобы утром развезти.
В пекарне пахло так, что голова кружилась. Девчонки работали молча. Все знали: каждый грамм на счету. За недостачу — трибунал. За воровство — расстрел. В апреле в соседнем районе расстреляли заведующего складом. Три буханки вынес, детей кормить. Дети осиротели.
— Зоя Михайловна! К вам военный пришёл. В конторе ждёт. Чаем напоила — жалко стало, худой такой.
В кабинете сидел офицер — молоденький, моложе Ванечки. На гимнастёрке — грязь, погон оторван. Руки дрожат.
— Младший лейтенант. Сопровождаю эшелон с эвакуированными.
— Когда прибываете?
— Завтра к полудню. Пути разбомбили, в объезд шли.
— Семьсот детей?
— Уже шестьсот сорок два. Под Борисоглебском попали под бомбёжку. Вагон с малышами… — он не договорил. — Самым старшим — четырнадцать. Самым маленьким — три года.
Я молчала.
— Товарищ заведующая, дети не ели двое суток. В эшелоне — только вода. Нас обещали снабдить в Борисоглебске, но после налёта…
— У меня есть резерв. Пятьсот килограммов. Но мне нужен приказ. Разнарядка из области.
— Нет приказа. Снабжение — это местные должны решать.
Местные — это я. Рабочие на заводе, которые получают свои шестьсот граммов и плавят сталь для танков. Женщины и старики, которые живут впроголодь.
— Идите в горисполком, к председателю. Пусть даёт распоряжение.
Он ушёл. А я сидела и думала: что же я наделала? Отправила голодных детей по инстанциям. По-советски, по инструкции. Только вот дети инструкций не едят.
Ночью не спалось.
Ванечка, сыночек. Ему тоже, наверное, не хватает хлеба. Кормит ли его кто-нибудь? Или он лежит в окопе голодный?
Встала, подошла к окну. Город спал. На западе полыхало зарево.
И вдруг поняла — ясно, отчётливо: если завтра этим детям не дать хлеба, кто-то из них умрёт. Двое суток без еды для трёхлетнего ребёнка — это не голод. Это приговор.
А я буду стоять с чистой совестью, потому что ждала бумажку из горисполкома.
Господи, что же я за человек?
Утром, до семи, я была на пекарне.
— Найдите мне Петровича. Срочно.
Наш кладовщик пришёл через полчаса — старик, ещё в германскую воевал.
— Что случилось, Зоя Михайловна? Пожар?
— Хуже. Совесть случилась.
Рассказала про эшелон. Про шестьсот сорок два ребёнка. Про бумажку, которую председатель не даст — нечего ему давать.
— Сколько нужно? — спросил он.
— Двести килограммов. Чтобы накормить, пока решается вопрос.
— Резерв?
— Резерв.
Он покачал головой.
— Зоя Михайловна, за такое — трибунал. Скажут — расхищение соцсобственности. И привет.
— Знаю.
— И всё равно?
Я посмотрела ему в глаза.
— Петрович, у меня сын на фронте. Может, уже и нет сына. Но если где-то мой Ванечка голодает, я хочу, чтобы нашёлся человек, который его накормит. Не ради бумажки. А потому что так надо.
Он долго молчал. Потом полез за ключами.
— Эх, погубите вы себя… Ладно, пошли. Ведомость потом оформим — задним числом, когда председатель разродится.
Эшелон пришёл в половине первого.
Я стояла на перроне и смотрела, как открываются двери теплушек.
Дети. Сотни детей. Грязные, оборванные, с запавшими глазами. Малыши — на руках у старших, еле живые. Четырнадцатилетние пацаны — с лицами стариков. Девочки — с косичками, с куклами, прижатыми к груди.
И тишина. Страшная тишина. Дети не плакали, не смеялись. Просто стояли и смотрели — как те, кто уже ничего не ждёт.
Лейтенант увидел меня.
— Товарищ заведующая… Узнали про бумагу?
— К чёрту бумагу. Веди детей. Хлеб готов.
Потом была раздача. Девчонки резали буханки — двести граммов каждый кусок, я сама взвешивала. И дети подходили, брали хлеб, и в их глазах что-то менялось. Оживали. Начинали шёпотом переговариваться, даже улыбаться.
Маленькая девочка лет пяти — косички растрёпанные, платьице порванное — получив свой кусок, вдруг прижала его к щеке и заплакала. Не от горя — от счастья. От простого человеческого счастья, когда можно поесть.
Я отвернулась. Не хотела, чтобы видели мои слёзы.
— Зоя Михайловна.
Председатель горисполкома. Скользкий тип, из тех, что всегда выкрутятся. Стоит, глазками бегает, лицо потное.
— Что вы устроили? Кто разрешил?
— Дети голодные. Двое суток не ели.
— Есть порядок! Инструкции! Вы понимаете, какую ответственность на себя берёте?
Я повернулась к нему. Медленно. И сама себя не узнала — откуда только злость взялась?
— Понимаю. Очень хорошо понимаю. Хочешь — пиши донос. Отправляй в трибунал. Только скажи мне: как ты жить будешь, когда они начнут умирать у тебя на глазах? Вот эти вот, — я показала на детей, — трёхлетние, пятилетние. Как будешь спать по ночам?
Он побагровел, задёргал щекой.
— Я… я сообщу в область.
— Сообщай. И попроси муки прислать. На шестьсот сорок два ребёнка. Побыстрее.
Председатель ушёл, втянув голову в плечи. А я снова повернулась к детям — голодным, усталым, но живым.
Что будет завтра — не знаю. Может, и правда трибунал. Может, расстрел — за такое в военное время недолго. Но сегодня эти дети поели. И это единственное, что имеет значение.
Я тогда ещё не знала, что через три дня придёт похоронка на Ванечку. И что эти шестьсот сорок два чужих ребёнка станут для меня единственным, ради чего стоит жить.