Глава 1. Иллюзия твердой земли
Очередь тянулась от угла разбитого дома до самой булочной. Человек сорок, может, больше — в сером октябрьском утре они все казались одинаковыми. Серые ватники, серые платки, серые лица. Анна стояла двадцать третьей, она считала. Считать было легче, чем думать.
Впереди покачивалась старуха в мужском пальто до пят. Рукава свисали ниже колен, и старуха время от времени подтягивала их, словно это было самое важное дело на свете. Может, и было.
— Говорят, завтра опять срежут, — сказала старуха, ни к кому не обращаясь.
Никто не ответил. Люди в очередях давно разучились отвечать на такое. Что тут скажешь? Анна переступила с ноги на ногу. Пальцы в разбитых ботинках уже не чувствовались.
Двести пятьдесят граммов. Рабочая норма. Анна работала на расчистке завалов — разбирала кирпичные горы, оставшиеся от цеха, в который попала бомба неделю назад. За это полагался рабочий паёк. Двести пятьдесят граммов хлеба, в котором хлеба было, может, половина, а остальное — что-то вязкое, горьковатое, от чего сводило желудок.
Очередь продвинулась на три шага. Анна продвинулась вместе с ней.
В кармане ватника лежала бумажка. Сложенная вчетверо, замусоленная. Предписание. Явиться к четырнадцати ноль-ноль на спецпункт. Какой спецпункт, зачем — не объяснялось. Просто явиться. В предписаниях никогда ничего не объясняли.
Анна получила хлеб, спрятала его за пазуху и пошла. Не домой — дома всё равно нечего было делать. Комната в коммуналке стояла промёрзшая, стёкла в окне заменили фанерой ещё в сентябре, после первых обстрелов. Она пошла на спецпункт, потому что не пойти было нельзя.
На спецпункте — в подвале бывшей школы — было накурено и тесно. За столом сидел усталый человек в военной форме, рядом стояла женщина с папкой. Анна протянула предписание.
— Снегина?
— Да.
Человек за столом посмотрел на неё так, как смотрят на деталь — подходит или нет. Потом кивнул женщине с папкой.
— Во двор. Машина у ворот.
Во дворе школы стоял грузовик — старая «полуторка» с дощатыми бортами. В кузове уже сидели несколько женщин. Анна подтянулась, перевалилась через борт и села на мокрую лавку.
Дождь шёл со снегом. Мелкий, колючий. Он забирался под воротник и стекал по спине. Женщины в кузове молчали. Одна, постарше, прижимала к себе узелок и смотрела в одну точку. Другая, совсем молоденькая, кусала губы.
— Эй, подвинься.
Анна обернулась. Рядом устраивалась невысокая женщина — быстрая, юркая, с цепким взглядом. Она плюхнулась на лавку и тут же принялась оглядывать соседок — быстро, оценивающе, как торговка на рынке.
— Далеко везут-то, не знаешь? — спросила она Анну.
— Нет.
— Ну и ладно. Лишь бы кормили.
Женщину звали Люба. Это выяснилось через минуту — она сама назвалась, не дожидаясь вопросов. Люба была из тех, кто разговаривает легко и много, заполняя собой любую тишину. Но Анна заметила, как её глаза — живые, быстрые — ни на секунду не останавливаются. Она всё время что-то высматривала, примечала, прикидывала.
— Ты откуда? — не унималась Люба.
— С завода. Завалы разбирала.
— А-а. Ну, хоть руки крепкие, значит. Я-то в госпитале была, на перевязках. Надоело — сил нет. Бинты стираем, сушим, опять стираем. А они всё в крови и в крови.
Грузовик тронулся. Его мотало на разбитой дороге, женщин бросало друг на друга. Люба вцепилась в борт и продолжала говорить — про госпиталь, про раненых, про то, что каша там жиже, чем вода.
Анна слушала вполуха. Она думала о бумажке в кармане. О том, что спецпункт — это всегда плохо. О том, что последнее письмо от мамы пришло три недели назад, и в нём мама писала, что Митя — «пропал без вести». Два слова, от которых земля уходила из-под ног.
Митя. Младший брат. Девятнадцать лет. Курсант военно-морского училища. Сентябрь. Баржа. Ладога.
Она знала, что случилось в ту сентябрьскую ночь. Весь город знал, хотя говорить об этом не полагалось. Баржу перегрузили. Попали в шторм. Больше тысячи человек. Митя был среди них. Скорее всего, был. Официально — «пропал без вести», а это значило, что тело не нашли, жетон не сдали, и числится он теперь непонятно кем. Может, погиб. А может, дезертировал. И семья — мать, больная, едва ходящая мать — могла лишиться карточек. Потому что семьям дезертиров карточек не давали.
Анна закрыла глаза и прижалась затылком к мокрым доскам борта.
— Эй! — Люба дёрнула её за рукав. — Ты чего, задремала?
— Нет.
— А то смотрю, побледнела вся. Хлеб есть?
— Есть.
— Не показывай никому, — Люба понизила голос. — Тут народ голодный, мигом уведут. Я серьёзно.
Анна посмотрела на неё. Люба говорила это без злости, скорее по-деловому. Как человек, который знает, как устроен мир, и не питает на его счёт никаких иллюзий.
Грузовик ехал долго. Город кончился — пошли леса, чёрные, голые, мокрые. Потом дорога стала хуже, машину трясло так, что зубы стучали. Женщина с узелком тихо заплакала. Молоденькая девчонка смотрела в небо пустыми глазами.
Анна считала повороты. Привычка — старая, ещё с тех времён, когда она работала на стройке, до всего.
— Ладога, — вдруг сказала Люба.
Анна повернула голову. Справа, за чахлым перелеском, открылось серое пространство — плоское, бесконечное, тяжёлое. Озеро. Оно лежало под свинцовым небом, как расплавленное олово, и волны — длинные, тёмные — катились к берегу с монотонным, утробным гулом.
— Ладога, — повторила Люба и поёжилась. — Не люблю большую воду.
Грузовик свернул на грунтовку и запрыгал по колдобинам. Через десять минут он остановился. Кто-то снаружи откинул задний борт.
— Вылезайте. Приехали.
Анна спрыгнула первой. Ноги ушли в раскисшую глину по щиколотку. Ветер с озера ударил в лицо — сырой, пронизывающий, с привкусом железа и гнили. Она огляделась.
Берег. Низкий, плоский, усыпанный камнями. Деревянный пирс уходил в воду метров на двадцать — старый, почерневший, с выбитыми досками. На пирсе громоздилось что-то непонятное — железные бочки, мотки шлангов, лебёдка. Чуть дальше, за дюнами, виднелись крыши бараков — длинных, дощатых, крытых толем.
На пирсе стояли двое.
Первый — высокий, в длинной шинели, перетянутой ремнями. Фуражка надвинута на лоб, руки за спиной. Он смотрел на женщин, выбиравшихся из грузовика, с выражением человека, которому привезли не тот товар, но другого всё равно не будет.
Второй — приземистый, широкий, немолодой. Он сидел на корточках возле лебёдки и перебирал какие-то масляные шланги. На женщин он даже не взглянул.
— Построиться, — негромко скомандовал высокий.
Женщины — их было семеро — кое-как выстроились на мокром песке. Ветер трепал платки, задирал полы ватников. Высокий прошёлся вдоль строя, не говоря ни слова. Остановился, посмотрел на часы.
— Я — майор Воронов. Вы приданы секретному формированию для выполнения специальной задачи. Подробности получите в расположении. За попытку оставить расположение без разрешения — трибунал. Вопросы?
Никто не задал вопросов. Какие тут вопросы? Приказ есть приказ.
Люба тихо толкнула Анну локтем:
— Ну вот. А ты говоришь — кормить будут.
— Я не говорила.
— Ну и зря. Я бы поела.
Второй человек на пирсе — тот, что возился со шлангами, — поднялся, вытер руки о брезентовый фартук и впервые посмотрел на прибывших. Лицо у него было тёмное, обветренное, в глубоких морщинах. Глаза — маленькие, прищуренные — оглядели женщин с тяжёлым неодобрением.
— Григорий, — бросил ему Воронов, не оборачиваясь. — Прими пополнение. Размести. Завтра в шесть — на пирсе.
Григорий ничего не ответил. Только хмыкнул — так, что было ясно: он думает обо всей этой затее ровно то, что и следует думать.
— Пошли, — буркнул он женщинам и двинулся к баракам, не проверяя, идут ли за ним.
Они пошли. Анна — последней. Она обернулась на озеро. Волны били в сваи пирса с глухим, ритмичным стуком, и от этого звука по спине проходил холод, не связанный с ветром.
Озеро было огромным, тёмным и равнодушным. И где-то там, под этой чёрной водой, лежал Митя.
Барак был длинный, узкий, холодный. Доски стен рассохлись, в щелях свистел ветер. Вдоль стен — двухъярусные нары, застеленные тонкими матрасами, набитыми соломой. Посередине — чугунная печка-буржуйка, давно потухшая.
Григорий остановился у двери и кивнул:
— Располагайтесь. Печку сами растопите, дрова за сараем. Вода — в колодце, туда, — он ткнул пальцем куда-то в темноту. — Столовая — крайний барак слева. Ужин в семь. Если успеете.
— А если не успеем? — спросила Люба.
Григорий посмотрел на неё долгим, тяжёлым взглядом.
— Значит, не поедите.
И ушёл.
Женщины стояли посреди барака и молчали. Потом та, что с узелком, тихо села на нары и стала разматывать свой узелок — механически, медленно, словно забыла, зачем.
— Ладно, — сказала Люба. — Кто за дровами, кто за водой? Шевелитесь, пока не стемнело совсем.
Анна пошла за дровами. Дрова были — сырые берёзовые чурки, колотые кое-как. Она набрала охапку, потащила к бараку. Руки тряслись — от холода, от голода, от всего сразу.
В бараке Люба уже командовала. Растопила печку — умело, быстро, видно, не впервой. Сунула туда бересту, раздула, подложила щепок. Огонь занялся.
— Ну вот, — сказала Люба, протягивая руки к печке. — Хоть что-то.
Анна села на нары. Достала из-за пазухи хлеб — свой дневной паёк. Отломила половину и протянула Любе.
Люба замерла. Посмотрела на хлеб. Потом на Анну. В её быстрых, цепких глазах мелькнуло что-то — не благодарность, нет. Скорее удивление. Как будто ей предложили что-то, чего она давно не видела.
— Ты чего? — тихо спросила она.
— Бери. Завтра кормить обещали.
— Ничего не обещали.
— Всё равно бери.
Люба взяла. Откусила. Жевала медленно, закрыв глаза.
Снаружи выл ветер. Волны грохотали о берег. Где-то далеко — или, может, не так далеко — ухнуло. Обстрел? Бомба? Не разобрать. Здесь, на берегу Ладоги, все звуки мешались в один — низкий, тяжёлый, непрекращающийся гул.
— Анна, — позвала Люба, дожевав.
— Что?
— Ты чего сюда попала? Добровольцем записалась?
— Нет. Предписание.
— Я тоже. — Люба помолчала. — Знаешь, мне тут не нравится. Этот майор — нехороший человек. Видно же.
— Много ты видела хороших, — сказала Анна.
Люба усмехнулась. Коротко, зло.
— Ни одного, подруга. Ни одного.
Они замолчали. Печка потрескивала, барак медленно наполнялся теплом. Женщины расселись по нарам — кто-то лёг, кто-то сидел, обхватив колени.
Анна лежала с открытыми глазами. В голове стучало — мерно, как волны о пирс. Митя, Митя, Митя. Где-то там, на дне. Она сжала кулак и почувствовала в кармане ватника бумажку — предписание. Теперь она была здесь. На берегу озера, в котором утонул её брат. Совпадение? Вряд ли. Совпадений на войне не бывает.
Она закрыла глаза. Сон не шёл. Вместо сна пришёл звук — далёкий, едва слышный. Не ветер. Не волны. Что-то другое. Тонкий, протяжный, как будто кто-то скулил в темноте. Или плакал.
Анна приподнялась на локте. Прислушалась.
Звук шёл откуда-то с края базы. Из сарая? Из какой-то постройки за бараками? Тихий, но отчётливый — живой звук. Не ветер. Точно не ветер.
Она посмотрела на Любу. Та спала — или делала вид, что спит, — свернувшись калачиком, натянув на голову край шинели.
Звук повторился. Громче. Теперь Анна разобрала — это был голос. Мужской. Не крик, не стон. Что-то между — сбивчивое, жалобное бормотание, от которого волосы на руках встали дыбом.
Потом — тишина. Резкая, глухая, как будто кто-то захлопнул дверь.
Анна легла обратно. Накрыла голову рукавом ватника. Сердце колотилось.
Это база. Военная база. Мало ли кто тут бормочет по ночам. Раненые. Контуженные. Мало ли.
Но голос не шёл из головы. Он звучал так, словно человек — взрослый, крепкий — был до смерти напуган. Не ранен. Не болен. Именно — напуган. Чем-то таким, чему не было названия.
Ветер взвыл снаружи. Волны загрохотали сильнее. Анна лежала и слушала — лежала и слушала, — пока серый, промозглый рассвет не начал сочиться сквозь щели в стенах.
Она так и не уснула.
Спасибо 🤝