Глубина 752. Глава 6

Анна стоит на набережной и смотрит в сторону Ладоги. На заднем плане — едва заметные следы грузовиков на льду. Вокруг — заснеженный город, зима, блокада. В глазах женщины — решимость и память о тех, кто остался на дне.

Глава 6. Последнее погружение

Ночь выдалась ясная и злая. Мороз стоял такой, что доски пирса стреляли, как из ружья. Над майной клубился пар — чёрная вода парила на двадцатиградусном холоде, и казалось, что дыра во льду дышит.

Григорий подготовил всё к десяти вечера. Санки — сколоченные на скорую руку из досок — стояли у края полыньи. На санках, прикрученный проволокой, лежал заряд: тупорылый стальной цилиндр, обшитый брезентом. Пятьдесят килограммов. Лебёдочный трос уже был пропущен через блок и закреплён на заряде.

— Опустим по тросу до дна, — объяснял Григорий, дыша в ладони. — Там отцепите и подтащите к контейнеру. Далеко тащить не надо — метров пять, если поставить точно. Взрыватель — вот эта штука, — он ткнул пальцем в латунный стержень, торчащий из корпуса. — Выдерни чеку, поверни на четверть оборота по часовой. Пойдёт кислотная реакция. Через пять минут — подрыв. За пять минут дойдёте до майны. Не торопитесь, но и не стойте. Всё ясно?

— Ясно, — сказала Анна.

— Повтори.

— Выдернуть чеку, повернуть на четверть по часовой, идти к майне. Не торопиться, не стоять.

— Молодец. — Григорий впервые за всё время назвал её так. Коротко, буднично, как назвал бы хорошего ученика. — Шланги проверил, помпа в порядке. Воздуха хватит на сорок минут. Больше вам не нужно.

Люба стояла рядом, уже одетая в шерстяное бельё. Притоптывала — мороз кусался.

— Григорий, — сказала она.

— Чего?

— Спасибо за бак. Тогда. С горячей водой.

Григорий посмотрел на неё. Хмыкнул.

— Будешь благодарить, когда вылезешь. Давай, одевайся.

Их облачали вдвоём — Григорий и Катя. Костюм, манишка, болты, грузы, галоши. Привычный ритуал, который за эти недели стал таким же обычным, как умывание. Только сегодня руки у Кати мелко тряслись, и Григорий цыкнул на неё: «Держи ключ ровно, не дрожи».

Шлемы надели в последнюю очередь. Мир сузился до трёх кругов. Дыхание загудело в медных стенках.

— Слышите меня? — голос Григория в трубке, чуть приглушённый.

— Слышу, — Анна.

— Слышу, — Люба.

— Хорошо. Пошли.

Они шагнули в воду.

Холод ударил сразу, несмотря на костюм — обжал рёбра, стиснул голени. Ступеньки трапа кончились, и ноги ушли в мягкое дно. Знакомое ощущение — ил, тяжесть, мрак. Над головой — потолок льда, светлый по краям майны и темнеющий дальше, как потолок комнаты, в которой гаснет лампа.

Заряд спустили следом — лебёдка загудела, трос натянулся, и тяжёлый цилиндр медленно опустился сквозь толщу воды. Анна поймала его у самого дна. Трос отцепили.

— Заряд на дне, — сказала она в трубку. — Двигаемся к объекту.

Они потащили. Вдвоём, по илистому дну, в темноте. Фонари пробивали метра на три, дальше — чернота. Заряд скользил по илу тяжело, нехотя, оставляя борозду. Анна тянула спереди за петлю, Люба толкала сзади.

Двадцать шагов. Тридцать. Знакомые очертания проступили из темноты — борт баржи, рваные дыры в обшивке, обломок мачты. Тела вдоль борта — неподвижные, привычные, страшные.

Аномалия ждала.

Анна почувствовала её, когда до контейнера оставалось метров десять. Вибрация — знакомая, мерзкая, как зубная боль во всём теле. Только сегодня она была сильнее. Гораздо сильнее. Вода загустела, замедлилась. Взвесь ила закружилась быстрыми спиралями. Луч фонаря задрожал, хотя рука была твёрдой.

— Анна, — Люба по связи. — Чувствуешь?

— Да. Не останавливайся.

Голос Мити не пришёл. Вместо него пришло другое — ощущение, что за стёклами иллюминатора кто-то есть. Не тела, нет. Что-то живое. Что-то, что смотрит из темноты и знает про неё всё — про страх, про маму, про жетон в кармане, про каждую ночь, когда она лежала без сна и думала: зачем я здесь?

Анна стиснула зубы и продолжила тащить.

Пять метров до контейнера. Стальной куб проступил из мрака, покрытый тонким слоем ила. Белая полоса на верхней грани. Вибрация била в уши, в зубы, в кости.

Они подтащили заряд вплотную.

— На месте, — сказала Анна. — Ставлю взрыватель.

— Принял, — Григорий. — Ставь. Как дёрнешь чеку — сразу ко мне, обе. Пять минут.

Анна нащупала латунный стержень на корпусе заряда. Чека — кольцо, маленькое, тугое. Пальцы в перчатках — толстые, неуклюжие. Она зацепила кольцо, потянула.

И тут наверху ахнуло.

Не рядом — где-то дальше, может, в километре. Но звук дошёл и сюда, под воду, — глухой, утробный удар, от которого содрогнулось дно. Второй — ближе. Третий — ещё ближе.

— Авианалёт! — Григорий в трубке, сквозь треск помех. — Бомбят! Ледовое поле бомбят!

Четвёртый удар лёг совсем рядом. Толща воды вздрогнула, Анну качнуло, она ухватилась за борт баржи. Фонарь выскользнул из руки, закрутился, высвечивая безумную карусель — ил, обломки, тела, пузыри.

— Григорий! — крикнула Анна. — Ты цел?

Пауза. Длинная. Слишком длинная.

Потом — хрип. Сдавленный, еле слышный.

— Цел. Осколком зацепило. Качаю. Качаю, не бойтесь.

Воздух шёл. Помпа работала. Григорий качал.

— Ставь взрыватель, — прохрипел он. — Быстрее. И наверх.

Анна снова нащупала чеку. Потянула. Вытащила. Повернула стержень на четверть оборота. Внутри заряда что-то тихо щёлкнуло — кислота пошла. Пять минут.

— Чека снята, — сказала она. — Уходим.

Она повернулась к Любе. Луч подобранного фонаря нашёл её в трёх метрах — Люба стояла у проломленного борта баржи, между двумя искорёженными балками.

Стояла — и не двигалась.

— Люба? — Анна подошла ближе. — Двигай, время пошло.

— Застряла, — голос Любы в трубке. Ровный, сухой. — Левая галоша. Между балками. Зажало.

Анна опустила фонарь. Левая нога Любы — тяжёлая свинцовая галоша — была зажата между двумя стальными балками, согнутыми от удара так, что образовали клещи. Узкий зазор, в который нога вошла, но обратно не шла — свинец и сталь, ни то ни другое не гнётся.

— Сейчас, — Анна присела, ухватилась за балку. Потянула. Балка не сдвинулась. Ещё раз — всем весом. Ничего. Толстая сталь, вмятая в грунт. Без лома, без рычага — не сдвинуть.

— Анна, — сказала Люба. — Не трать время.

— Заткнись. Я вытащу.

— Не вытащишь. Послушай.

— Заткнись!

— Анна. — Голос Любы стал другим. Тихим, спокойным. Так она ещё ни разу не говорила — без иронии, без жёсткости, без привычного панциря. — Посчитай. Три минуты осталось. Тебе до майны — сорок метров. В галошах — минуты три, если быстро. У тебя нет времени возиться.

— Я не уйду без тебя.

— Уйдёшь. Послушай, подруга. Если ты останешься — мы обе тут и ляжем. Григорий наверху с осколком в боку — ему качать, а не двоих тащить. Чека снята. Через три минуты здесь всё полетит к чертям. Если ты не выберешься — Григорий помрёт у помпы, Катя останется одна, Зина с детьми, мама твоя без карточек. Вот и выбирай.

Анна стояла перед ней. Два медных шлема друг напротив друга. Два круглых иллюминатора — два лица за толстым стеклом.

— Люба…

— Иди, — сказала Люба. И улыбнулась. Анна видела это сквозь стекло — улыбку. Настоящую, не вымученную, не прощальную. Так улыбаются, когда уже всё решили и больше не боятся.

Люба подняла руку, нащупала на своём шланге — воздушном, том самом, по которому шёл воздух от помпы, — нож. Водолазный нож, приторочённый к манишке. Отцепила.

— Люба, нет.

— Воздуха на двоих не хватит. Григорий ранен, помпа даёт с перебоями. Если я перережу свой шланг — давление в твоей магистрали поднимется. Тебе хватит.

— Нет!

— Анна. Иди. Сейчас. Пожалуйста.

Люба поднесла нож к шлангу. Посмотрела на Анну. В последний раз — через два мутных, заляпанных, заплёванных конденсатом стекла, в полутьме, на глубине двенадцати метров, рядом с зарядом, который через две минуты разнесёт здесь всё.

И перерезала.

Хлопок. Воздух из обрезанного шланга ударил струёй, взбив облако ила и пузырей. В трубке Любы затрещало, зашипело — и затихло. Давление в шланге Анны подскочило разом, воздух хлынул в шлем с силой, от которой заложило уши.

Люба подняла руку и показала — иди. Спокойно, твёрдо, как показывают дорогу.

Анна развернулась и пошла.

Она шла по дну Ладожского озера и не оглядывалась. Не потому что не хотела. Она знала — если оглянется, то не уйдёт. Ил под галошами, трос под рукой, счёт в голове. Десять шагов. Двадцать. Тридцать.

— Григорий, — сказала она в трубку. — Иду. Люба осталась. Застряла. Перерезала свой шланг.

Пауза. Хрип.

— Понял, — голос Григория, надломленный, севший. — Понял. Иди. Я качаю.

Сорок шагов. Над головой — бледное пятно майны, единственное светлое место в черноте ледяного потолка. Анна ухватилась за ходовой трос и полезла вверх. Руки в перчатках скользили. Грузы тянули назад, вниз, к Любе, ко дну.

Голова вынырнула из воды. Ночное небо — чёрное, расчерченное трассирующими огнями. Грохот зениток. Далёкий рёв самолётов.

Край майны — обледенелый, скользкий. Анна ухватилась за лёд. Подтянуться — невозможно, костюм тянет вниз, руки не держат.

Руки.

Чужие руки — из-за края льда — схватили её за манишку и потянули вверх. Воронов. На четвереньках, на битом льду, в шинели нараспашку. Приполз к майне — непонятно как, непонятно откуда — и тащил её из воды, хрипя от натуги.

Анна перевалилась через край и рухнула на лёд. Тяжело, плашмя, как мешок. Воронов упал рядом, задыхаясь.

Две секунды. Три.

Под водой толкнуло. Коротко, глухо — не взрыв, а удар, как будто огромный кулак стукнул в дно снизу. Лёд под ними дрогнул. Из майны выбросило столб воды — чёрной, густой от ила и обломков. Он поднялся метра на три, рассыпался веером и рухнул обратно, обдав их с головы до ног.

И стало тихо.

Не сразу. Сначала ещё грохотали зенитки, ещё гудели самолёты, ещё потрескивал лёд. Но под всем этим — тишина. Та самая вибрация, которая жила под черепной костью все эти недели — давящая, ноющая, неотступная, — исчезла. Как будто кто-то выключил мотор, который работал так долго, что к нему привыкли и перестали замечать. И вот он замолчал, и тишина оглушила.

На льду лежать было больно и хорошо одновременно. Небо над головой — чёрное, с редкими звёздами между облаками. Холодное, далёкое, настоящее. Лёд обжигал спину сквозь костюм, тело ныло от макушки до пяток, и воздух из шлема выходил облачком пара.

Люба осталась на дне. Там, внизу, среди мёртвых мальчишек, рядом с тем, что перестало существовать.

У помпы — Григорий. Катя склонилась над ним, прижимала к его боку тряпку. Он был в сознании — Анна видела, как шевелятся губы. Маховик помпы ещё покачивался, доработая по инерции. Последние обороты. Последний воздух.

На базе люди выходили из бараков. Медленно, неуверенно, как после тяжёлого сна. Солдаты садились прямо в снег — не от слабости, от облегчения. Один тёр глаза, как ребёнок. Другой стоял и просто дышал — глубоко, жадно, будто впервые за долгое время вспомнил, как это делается.

Воронов сидел рядом на льду. Помолчал, потом стянул шинель и набросил ей на плечи — поверх мокрого костюма, поверх манишки с болтами. Шинель не грела. Но он набросил.

Благодарить сил не осталось. Она сидела на льду, в мокром костюме, с чужой шинелью на плечах. Губы были солёными — от воды или от слёз, она не разбирала.

***

Декабрь. Город.

Кабинет в здании на Литейном — тесный, прокуренный, с тяжёлыми шторами. За окном — серый зимний день, короткий, тусклый. Ленинград стоял в снегу и молчал.

Воронов сидел за столом. Анна его почти не узнала. За месяц он постарел на десять лет — или больше. Виски совсем седые, лицо серое, взгляд — куда-то мимо. Перед ним лежала папка. На обложке — штамп с грифом.

— Операция «Крысолов» закрыта, — сказал он. — Гриф — высший. Все материалы уничтожены. Список личного состава засекречен. — Он помолчал. — Люба проходит по документам как санитарка. Пропала без вести при артиллерийском обстреле. Стандартная формулировка.

Анна не ответила.

Воронов открыл ящик стола. Достал конверт. Толстый, перевязанный бечёвкой. Положил на стол, двинул к ней.

— Карточки. Литерные — хлеб, крупы, на три месяца, выписаны на имя твоей матери. И документы на эвакуацию на Большую землю. На твоё имя.

Конверт оказался тяжёлым. Внутри — стопка маленьких серых бумажек, каждая со штампом и номером. Карточки. Для мамы — разница между жизнью и медленным угасанием. И отдельно — бланк с печатью, фамилия, дата. Документы на эвакуацию.

Карточки она отложила в сторону. А бланк взяла двумя пальцами и положила обратно на стол.

— Это не нужно.

Воронов поднял на неё глаза.

— Анна. Ты заслужила.

— Карточки возьму. Маме они нужны. А ехать — не поеду.

— Почему?

— Весной лёд сойдёт. И кто-то должен будет тянуть по дну трубопровод для горючего, иначе городу конец. Ладога большая, водолазов мало. А я уже умею. Да и… — она запнулась, подбирая слова, — там на дне ещё много кого осталось. Не поднятых. Тысяча человек. У каждого — мать, жена, кто-то, кому нужен жетон. Как мне был нужен Митин. Кто-то должен достать.

Воронов долго смотрел на неё. Потом отвёл глаза.

— Я не могу тебя заставить, — сказал он.

— Нет.

— И не буду.

Она поднялась. Сунула конверт с карточками за пазуху, под ватник — туда же, где месяц назад лежал Митин жетон. Жетон она уже передала куда надо. Бумаги оформлены. Митя больше не дезертир, а мама больше не семья дезертира. Маленький тусклый кусочек металла сделал своё дело.

— Анна, — позвал Воронов, когда она была уже у двери.

— Что?

— Люба. — Он помолчал. — Я хочу, чтобы ты знала. Я попытался… в рапорте… указать её настоящую роль. Мне не дали. Приказ сверху — никаких имён, никаких деталей. Она останется санитаркой. Навсегда.

Анна постояла у двери. Потом сказала:

— Она бы не обиделась. Ей было всё равно, что написано в бумагах. Ей важно было, чтобы бак с горячей водой был полный и мыло не кончалось.

Воронов ничего не ответил. Отвернулся к окну.

Анна вышла.

На улице мело. Литейный проспект — широкий, пустой, заваленный снегом. Фонари не горели, электричества в городе не было. Где-то далеко, за крышами, ухнуло — обстрел, привычный, как погода. Люди шли по тротуарам — медленно, тяжело, закутанные в платки и шали. Декабрь сорок первого. До весны ещё целая вечность.

Анна натянула шапку ниже, подняла воротник ватника и пошла. Мимо заколоченных витрин, мимо сугробов, мимо саней, на которых везли что-то длинное, укрытое простынёй.

Люба вспоминалась урывками — вот сидит в кузове грузовика и болтает без умолку. Вот торгуется с Вороновым, загибая пальцы — палец за пальцем, пункт за пунктом. Стоит босая на холодном полу с винтовкой на плече и говорит: «Конечно, пойду». Улыбается через иллюминатор — в последний раз, на дне, — и поднимает нож.

А потом — Григорий. Стёртые в кровь ладони на маховике помпы. Бак с горячей водой, молча поставленный перед ними. Хриплое «Понял» в трубке, когда Анна сказала, что Люба не вернётся.

Григорий выжил. Осколок прошёл неглубоко, Катя его выходила. В январе его отправят в тыл — по тем самым документам, которые Воронов подписал в медпункте. Он будет жить. Наверное, будет ещё чинить помпы и ворчать на молодых. Наверное, будет иногда просыпаться среди ночи и слышать гул маховика, который крутил, пока не потерял сознание.

К набережной вышла не сразу — путалась в переулках, заметённых по пояс. Отсюда, если прищуриться, можно было увидеть Ладогу — далёкую белую полосу за крышами пригородов.

Она знала то, чего не знали люди на улицах, в очередях, в промёрзших квартирах. Она знала, что по этому льду — чистому, свободному от того, что гнило на дне два месяца, — уже идут машины. Первые колонны «полуторок» вышли на трассу три дня назад. Тяжело гружённые, с потушенными фарами, сквозь метель и мороз, по скрипящему льду. Мука, крупа, масло. Город получит хлеб.

Анна стояла на набережной и смотрела в сторону озера. Ветер нёс снег, мелкий и колючий. Холодно, голодно — как каждый день. Только теперь по льду шли машины с хлебом, и это меняло всё.

Она поправила конверт за пазухой — мамины карточки, тёплые от тела — и пошла домой.

Комментарии: 0
Свежее Рассказы главами