Глава 37
Март девяносто четвертого года выдался капризным. Сначала город задохнулся от внезапной оттепели, превратившей улицы в полноводные реки грязного талого снега, а потом ударил мороз, застеклив всё это великолепие толстым слоем бугристого льда. Именно в один из таких дней, когда солнце уже начало слепить по-весеннему, но ветер всё еще резал лицо, на городской свалке обнаружили Глеба.
Его нашел тракторист, когда разравнивал очередную гору строительного мусора. Глеб лежал в промерзшем овраге, присыпанный старыми газетами и битым кирпичом. Февральские метели и мороз сохранили его тело, как в морозильной камере, но время и крысы уже начали свою работу.
Город взорвался заголовками. Газеты, еще вчера осторожно обходившие тему «влиятельного предпринимателя», вдруг запестрели некрологами. Глеба называли «меценатом», «бизнесменом новой формации» и «человеком кристальной честности», павшим от руки обезумевшего маргинала. Никто не вспоминал про подвалы, про расстрелянную на пороге Ольгу, про тонны контрабандного товара. Смерть стерла все грехи, превратив бандита в жертву.
Маховик правосудия, смазанный яростью Савостина и деньгами тех, кто остался после Глеба, завертелся с бешеной силой. Виктора Смирнова судили быстро.
***
Виктор сидел в железной клетке, положив руки на колени. Он похудел, осунулся, но смотрел прямо перед собой, не опуская головы.
— …признать Смирнова Виктора Николаевича виновным в совершении преступлений, предусмотренных статьей 102 УК… — голос судьи, пожилой женщины с тяжелым взглядом, звучал монотонно.
Прокурор требовал двенадцать лет. Савостин в коридоре довольно потирал руки, уверенный, что водила сгниет за решеткой. Но за кулисами этого спектакля шла совсем другая игра.
Серега Лом через Земцова вышел на нужных людей. Земцов долго сопротивлялся, пил коньяк в своем кабинете, глядя на портрет Дзержинского, но в конце концов сдался. Дружба победила закон, или, скорее, реальность девяностых оказалась сильнее принципов.
— Слышь, Степаныч, — Лом встретил прокурора в гаражах под вечер. — Есть пять тысяч. «Зеленью». Прямо сейчас. Нужно, чтобы Витьке срок срезали. Минимум наполовину.
Земцов тогда долго молчал, курил одну за другой.
— Пять тысяч… — повторил он. — Где ты их взял, Серега? У тебя же в кармане вошь на аркане.
— Люди дали. Хорошие люди, — Лом не отвел взгляда. — За Витьку.
Земцов взял деньги. Через неделю приговор прозвучал как гром среди ясного неба: шесть лет колонии строгого режима. Больше дать не решились — слишком много было шума в городе, слишком многие считали Смирнова правым. Но и меньше было нельзя. Шесть лет — цена за жизнь «мецената и кристально честного, законопослушного бизнесмена».
Олеся тогда, передавая Лому пачку из коричневого конверта, который принес человек Мирона, даже не дрогнула. Она понимала: это не взятка, это выкуп. Свобода отца стоила любых денег.
***
Колония № 12 встретила Олесю привычным лязгом железных ворот. За три года она выучила эту дорогу наизусть. Каждые несколько месяцев — автобус, три часа тряски, потом очередь у проходной с тяжелыми сумками.
Сегодня ей исполнилось восемнадцать. На ней было строгое пальто, волосы собраны в аккуратный пучок. Девочка, плакавшая на кухне, исчезла. Вместо неё была молодая женщина с твердым взглядом, в котором сквозила ранняя усталость.
— Смирнова? На свидание? — прапорщик на КПП лениво пролистал журнал. — Проходи в комнату ожидания. Десять минут.
Олеся села на крашеную скамью. Стены здесь были выкрашены всё в тот же тошнотворный зеленый цвет, что и в ИВС три года назад. Девяностые заканчивались, мир вокруг менялся, строились новые рынки, появлялись мобильные телефоны размером с кирпич, но здесь время застыло.
Дверь скрипнула, и в комнату ввели Виктора.
Он постарел. Волосы стали совсем седыми, у глаз пролегли глубокие борозды, руки в мозолях и шрамах от работы на лесопилке. Он был одет в черную робу, на груди — бирка с фамилией. Но когда он увидел дочь, его лицо на мгновение осветилось прежним, теплым светом.
Они сели за стол, разделенный стеклянной перегородкой. Связь — через старые телефонные трубки.
— Здравствуй, папа, — сказала Олеся, прижимая трубку к уху.
— Здравствуй, дочка. С днем рождения тебя, — голос Виктора был хриплым. — Совсем взрослая стала. Красавица. На мать похожа…
Олеся сглотнула ком в горле. Каждый раз упоминание мамы вызывало секундную остановку сердца.
— Как ты, папа? Как плечо?
— Нормально. Ноет на погоду, но жить можно. Тут костоправ один сидит, из бывших хирургов, подлечил меня немного. Ты лучше расскажи — как дома? Как пацаны?
Олеся вздохнула, поправила воротник.
— Тетя Лена уехала, папа. Полгода назад. Сказала, что в деревне дом совсем разваливается, надо чинить. Да и… тяжело ей в городе. Шумно.
Виктор нахмурился.
— Уехала? А вы как же? Одни?
— Одни, папа. Я справляюсь. Мужики растут. Средний — вылитый ты, такой же упрямый. А младший рисует постоянно… Камазы твои рисует, папа. Ждут они тебя. Спрашивают каждый день: «Когда папа из командировки вернется?».
Виктор отвел взгляд в сторону. На его челюсти заиграли желваки.
— Я… я им пишу, Лесь. Говорю, что скоро.
— Мы знаем. Письма твои в шкатулке лежат, у маминой фотографии. А я, папа… я поступила. В медицинский институт. На первый курс.
Виктор вскинул голову, в его глазах блеснула гордость.
— В медицинский? Сама?
— Сама. Баллов хватило. Хочу врачом быть, как мама. Хирургом. Чтобы людей собирать по кусочкам, а не… — она осеклась. — Подрабатываю сейчас санитаркой в областной больнице. Ночные смены беру, когда тетя Валя может с мальчиками посидеть. Трудно, конечно, но зато практика.
— Санитаркой… Тяжело же, Лесь. Горшки выносить, полы мыть…
— Ничего, папа. Зато я вижу, как врачи работают. Это моё. Я чувствую, что я на своем месте.
Они помолчали. В комнате свиданий было шумно — за соседними столами кто-то ругался, кто-то плакал. Виктор вертел в пальцах пустой пластиковый стаканчик.
— Леся… — он понизил голос. — А деньги? Откуда деньги на учебу, на детей? Михалыч ведь мне расчет так и не отдал, Саня Борода говорил — база обанкротилась почти.
Олеся придвинулась ближе к стеклу. Её дыхание оставило маленькое пятнышко пара на поверхности.
— Папа, я должна тебе кое в чем признаться. Три года назад, когда тебя только забрали…
Виктор напрягся.
— К нам домой пришел человек. Сказал, что от Мирона. Принес конверт. Большой, коричневый. В нем было тридцать тысяч долларов.
Виктор замер. Его рука, сжимавшая трубку, задрожала. Тридцать тысяч… В те времена это была не просто сумма, это была цена свободы, жизни, будущего. Это была цена его молчания на допросах. Его отказа сдать Мирона Савостину.
— Тридцать тысяч… — прошептал он. — Господи… И ты их взяла?
— Взяла, папа. У нас не было выбора. Тетя Лена хотела в милицию нести, но я не дала. Я понимала, что это единственный шанс вытащить тебя и не дать нам сдохнуть с голоду. Пять тысяч я отдала Сереге Лому. Он сказал, что это «на решение вопроса с судьей». Остальные… остальные я все сохранила.
— Все? — удивился Виктор.
— Почти все. Трачу только на самое необходимое. На одежду пацанам, на еду. У нас в шкафу, в мамином сапоге, еще двадцать с лишним тысяч лежит. Я их не трогаю без нужды. Это твой фонд, папа. Когда ты выйдешь — нам будет с чего начать. Ты купишь себе машину, настоящую, импортную…
Виктор слушал её, и внутри него боролись два совершенно разных чувства. Одно — теплая благодарность к Мирону. Этот волк в человечьем обличье оказался честнее многих «порядочных» людей. Он не забыл водителя, который не открыл рот под прессом Савостина. Он обеспечил его детей, дал им шанс на жизнь, который сам Виктор дать не мог, сидя за решеткой.
Но второе чувство было горьким и липким, как деготь. Отвращение. Виктор Смирнов, честный работяга, всю жизнь презиравший «легкие» деньги, теперь понимал, что его дети растут на бандитские подачки. Что его свобода куплена на деньги, за которыми стоят чьи-то слезы, грабежи и, возможно, такие же смерти, как у Ольги.
— Кровавые деньги, Лесь… — прошептал он, закрывая глаза. — Грязные.
— Папа, посмотри на меня, — голос дочери стал жестким, почти командным.
Виктор открыл глаза. Перед ним сидела восемнадцатилетняя студентка-медик, которая три года в одиночку тянула двух младших братьев в обезумевшем мире девяностых.
— Эти деньги пахнут не кровью. Мирон… он просто вернул долг. Ты заплатил за эти деньги своим плечом, своей свободой и своей жизнью. Ты их заработал в том рейсе, папа. Больше, чем кто-либо другой.
Виктор долго смотрел в её глаза. В них была такая недетская мудрость и такая горькая правда, что ему стало не по себе. Она была права. В это сумасшедшее время грань между честным и бесчестным стерлась, превратившись в узкую тропинку над пропастью.
— Ты молодец, Леся, — наконец сказал он. — Ты всё сделала правильно. Прости меня… Прости, что я не рядом. Что ты в восемнадцать уже как старуха рассуждаешь.
— Я не старуха, папа. Я просто врач. Будущий врач. А врачи должны смотреть на вещи трезво. Без розовых очков.
Она улыбнулась — впервые за всё свидание.
— Саня Борода передавал привет. Сказал, что нашел на свалке запчастей старый движок от «Мерседеса», восстанавливает его. Говорит: «Витька выйдет — соберем ему такого зверя, что вся трасса плакать будет».
Виктор усмехнулся. В груди впервые за долгое время стало чуть теплее.
— Саня… Ты скажи ему, пусть сильно не усердствует. Мне бы просто баранку в руках почувствовать…
— Почувствуешь, папа. Еще три года. Всего три года. Мы дождемся.
Сержант в конце зала хлопнул в ладоши, подавая знак. Время вышло.
— Пора, — Виктор встал. — Береги мальчишек, Лесь. И… спасибо тебе. За всё.
— Я люблю тебя, папа.
— И я тебя.
Они прижали ладони к стеклу — с разных сторон. Два человека, разделенные железной волей государства и собственной трагедией. Олеся смотрела, как отца уводят за дверь, как его серая фигура растворяется в сумраке коридора.
Она вышла из здания колонии. На улице весна уже вовсю боролась с зимой. С крыш капало, в лужах отражалось яркое, неприлично веселое небо. Олеся вдохнула этот влажный, пахнущий свободой воздух и поправила сумку на плече.
У неё впереди была ночная смена в больнице. Там её ждали раненые, больные, запах спирта и вечная борьба за жизнь. А дома её ждали братья, которым нужно было помочь с уроками и накормить ужином.
Она шла к автобусной остановке, и её шаги были уверенными. В кармане пальто лежала фотография отца. На ней он не улыбался, но смотрел спокойно.
«Мы справимся, папа», — думала она. — «Деньги Мирона, твоя воля и моё упрямство. Мы выстоим. Девяностые нас не сломали, значит, уже ничего не сломает».
Где-то вдалеке гудел поезд, уходящий на восток. Жизнь продолжалась, перемалывая судьбы, но оставляя самое главное — память и надежду. Счет на километры превратился в счет на дни до возвращения. И этих дней оставалось всё меньше.
***
Виктор шел по плацу в строю. Холодный мартовский ветер задувал под робу, но он не чувствовал холода. В ушах всё еще звучал голос дочери. «Тридцать тысяч…».
Он понимал, что Мирон не просто отдал долг. Он купил Виктору покой. Он знал, что человек, у которого за спиной обеспеченная семья, не станет делать глупостей, не станет мстить дальше, не станет ломаться. Это была инвестиция в тишину.
— Слышь, — толкнул его в бок сосед по строю, бывалый зэк по кличке Хмурый. — Дочка-то у тебя — золото. Видал, как она на тебя смотрит? Ради такой и десять лет отсидеть не западло.
— Золото, — коротко ответил Виктор. — Только золото это в огне ковалось, Хмурый. В очень страшном огне.
Он посмотрел на вышку охранника, на колючую проволоку, искрящуюся на солнце. Впервые за три года он почувствовал, что стены этой тюрьмы — не самое страшное. Самое страшное осталось там, на сорок втором километре и на пороге его квартиры. А здесь… здесь был просто этап. Долгая стоянка перед финальным рывком домой.
Впереди был 1997 год. Город менялся, Глеб превратился в забытую легенду, Савостин ушел на пенсию в звании подполковника, а Мирон продолжал держать свои активы, став легальным бизнесменом. Мир вокруг Виктора перерождался, но он знал — когда он выйдет, его будет ждать тот же самый старый Камаз, те же верные друзья и дети, которые стали его единственным смыслом жизни.
