Надя проснулась в шесть утра — как всегда.
Тело не понимало, что можно спать дольше. Тринадцать лет подъёмов в шесть: завтрак мужу, завтрак детям, проверить портфели, погладить рубашку, не забыть про физкультурную форму. Будильник давно не нужен — внутренние часы работали безотказно.
Она лежала в своей старой комнате и смотрела в потолок. Обои — те же, в мелкий голубой цветочек. Мама предлагала переклеить, но Надя каждый раз отмахивалась: зачем, я же не живу тут. А теперь — поздно.
Телефон на тумбочке мигнул. Сообщение от Геннадия: «Полина не хочет идти в школу. Говорит, живот болит. Что делать?»
Надя вздохнула. Написала: «Дай ей но-шпу и отправь. Живот у неё болит каждый вторник, потому что вторник — контрольная по математике».
Ответ пришёл через минуту: «Ты бы лучше сама тут была, чем мне указывать».
Она не ответила. Убрала телефон под подушку и ещё пять минут лежала неподвижно, глядя в потолок.
Потом встала.
В доме было тихо. Вера ещё спала — дверь в родительскую закрыта. Люба на диване в гостиной — свернулась калачиком, натянула плед до подбородка, и только рыжая макушка торчала наружу.
Рыжая. Единственная из трёх. Мама всегда говорила: «В молочника, что ли?» — и смеялась. А отец хмурился.
Надя прошла на кухню, стараясь не скрипеть половицами. Поставила чайник. Открыла холодильник — вчерашние продукты на месте. Масло, сыр, колбаса. Хлеб в хлебнице. Всё как у людей.
Она села за стол и обхватила руками чашку с кипятком. Пальцы замёрзли — в доме было прохладно. Отопление работало еле-еле; мама экономила, топила только одну комнату.
Экономила. Всю жизнь экономила. На себе, на еде, на радостях. Копила — на чёрный день, на детей, на внуков. А потом умерла, и осталась сберкнижка с суммой, которую Надя боялась даже произносить вслух.
Семь миллионов. Откуда у школьной учительницы семь миллионов?
Нотариус сказал — наследство делится поровну. Два с лишним миллиона каждой. Плюс дом, который тоже стоит денег.
Надя никогда не видела таких сумм. Для неё «много денег» — это когда хватает на зимние сапоги детям без кредита. А тут — два миллиона. Хватит на переезд. На новую жизнь. На…
Она оборвала мысль. Нельзя. Дети. Школа. Муж. Всё налажено, всё работает. Нельзя ломать из-за денег, которых ещё нет.
Телефон снова завибрировал. Геннадий: «Отправил. Орала всю дорогу. Спасибо, блин».
Надя сжала челюсти. Написала: «Я вернусь в воскресенье. Потерпи».
«Потерпи она говорит. А кто тут терпит? Я терплю».
Она выключила телефон.
К девяти проснулись остальные.
Вера спустилась первой — бледная, с кругами под глазами, в вчерашней одежде. Не говоря ни слова, налила себе кофе из турки. Села за стол, уставилась в окно.
— Доброе утро, — сказала Надя.
— Утро, — откликнулась Вера. Без «доброго».
Люба появилась последней — растрёпанная, зевающая, всё ещё в маминой пижаме с зайцами.
— Господи, как холодно, — она обхватила себя руками. — Почему так холодно?
— Потому что дом не топлен, — ответила Надя. — Я включила котёл, но он греется медленно. К вечеру будет нормально.
— К вечеру я превращусь в ледышку.
— Надень свитер.
Люба скривилась, но спорить не стала. Ушла наверх, вернулась в огромном вязаном кардигане — тоже мамином. На ней он болтался как на вешалке.
— Так, — Вера поставила чашку. — Давайте распределим работу. У нас шесть дней. Дом — два этажа плюс чердак плюс сарай. Если каждая возьмёт по зоне…
— Я займусь кухней и кладовкой, — сказала Надя. — Там продукты, посуда, надо разобрать, что выбросить.
— Я — гостиную и веранду, — подхватила Вера. — Мебель, книги, всякое.
Обе посмотрели на Любу.
— А мне что, чердак? — Люба округлила глаза. — Там пауки!
— Там мамины вещи, — отрезала Надя. — Одежда, коробки. Кто-то должен.
— Почему я?
— Потому что ты младшая. И потому что мы с Верой и так берём больше.
Люба надулась, но кивнула.
— Ладно. Но если меня съест гигантский паук — вы виноваты.
Никто не улыбнулся.
Кухня оказалась проще, чем Надя думала.
Мама всегда была аккуратной. Посуда — по полочкам, крупы — в подписанных банках, специи — по алфавиту. Даже тряпки для пола лежали отдельно от тряпок для пыли, и не дай бог перепутать.
Надя вытащила всё из шкафчиков, разложила на столе. Тарелки из старого сервиза — «Мадонна», гэдээровский, мамина гордость. Чашки с синим ободком. Хрустальные бокалы, которые доставались только по праздникам.
Сколько она помнила себя — эти бокалы стояли за стеклом. Гости почти не приходили. Праздники отмечались тихо, по-семейному. А хрусталь всё ждал своего часа.
— Ты правда собираешься это выбрасывать?
Надя обернулась. Вера стояла в дверях, кивая на стопку тарелок.
— Это старьё, Вер. Кому нужен сервиз из восьмидесятых?
— Это память.
— Память не влезет в мою воронежскую квартиру.
Вера подошла, взяла одну тарелку. Повертела в руках.
— Помнишь, как мы с тобой разбили супницу из этого сервиза?
Надя помнила. Ей было десять, Вере — пятнадцать. Они мыли посуду после Нового года, и супница выскользнула из рук. Мама не кричала. Мама просто посмотрела — так, что хотелось провалиться сквозь землю.
— Помню, — сказала Надя. — Ты тогда сказала, что это я уронила.
Вера замерла.
— Я так сказала?
— Да. А я не стала спорить. Как обычно.
Тишина повисла в воздухе — густая, неудобная.
— Надя, — начала Вера. — Слушай, я…
— Не надо.
— Что — не надо?
— Не надо извиняться через тридцать лет. Толку-то.
Вера поставила тарелку на место.
— Я просто хотела сказать…
— Я знаю, что ты хотела сказать. Ты всё понимаешь. Мы должны держаться вместе. Мама бы этого хотела. Да?
Вера молчала.
— Мама хотела, чтобы ты приезжала чаще, — продолжала Надя. Голос поднимался сам собой, помимо воли. — Мама хотела, чтобы Люба устроилась на нормальную работу. Мама много чего хотела. Но никто из вас не слушал. А я — слушала. Приезжала каждый месяц. Сидела с ней в больнице. Держала её за руку, когда она… когда…
Голос сломался.
Надя отвернулась, схватилась за край стола. Плечи дрожали.
— Надь, — Вера шагнула к ней. — Надя, я…
— Уйди. Пожалуйста.
— Но я…
— Уйди!
Вера отступила. Постояла в дверях. Потом развернулась и вышла.
Надя стояла, вцепившись в стол, и пыталась дышать. Вдох. Выдох. Вдох. Выдох. Как учила психолог на ютубе — единственный психолог, которого она могла себе позволить.
Телефон в кармане завибрировал. Она не глядя достала, ожидая увидеть очередное сообщение от Геннадия.
Но это была Полина. Дочь. Голосовое сообщение.
«Мам, привет. Я получила четвёрку по контрольной. Папа говорит, что это твоя вина, потому что ты уехала и не помогла мне готовиться. Но я думаю, что четвёрка — это нормально. Правда? Мам, когда ты приедешь? Я скучаю».
Надя закрыла глаза.
Четвёрка — это нормально. Четвёрка — это хорошо. Геннадий, конечно, так не думает. Для него четвёрка — это провал, позор, «я же говорил».
Она набрала ответ: «Умница, солнышко. Четвёрка — отлично. Приеду в воскресенье. Люблю тебя».
Отправила. Убрала телефон.
Сервиз «Мадонна» смотрел на неё со стола. Молчаливый упрёк — как всё в этом доме.
К обеду они собрались на кухне — усталые, пыльные, злые.
Люба притащила с чердака три коробки и выглядела так, будто сражалась с драконом.
— Там вообще кто-нибудь убирал за последние двадцать лет? — она рухнула на стул. — Пыли — слой в палец. И мыши были. Точно были. Я видела… следы.
— Следы чего? — уточнила Вера.
— Жизнедеятельности.
— Фу.
— Вот именно.
Надя молча поставила на стол кастрюлю с супом — сварила из вчерашних продуктов. Разлила по тарелкам.
— Ты приготовила? — удивилась Вера.
— А что, надо было ждать, пока ты из ресторана закажешь?
— Я не это имела в виду.
— Я знаю, что ты имела в виду.
Они ели молча. Суп был простой — картошка, морковка, лук, немного макарон. Такой, как мама варила. Такой, какой Надя варит каждый день у себя дома.
— Вкусно, — сказала Люба. — Правда вкусно.
Надя кивнула. Не потому что приняла комплимент — просто не было сил отвечать.
— Я нашла кое-что, — продолжила Люба, отодвигая тарелку. — На чердаке. В одной из коробок.
Она достала из кармана кардигана тетрадь. Обычную школьную тетрадь в клетку, потрёпанную по краям.
— Что это? — спросила Вера.
— Похоже на дневник. Мамин. Здесь даты — самые старые из шестидесятых.
Надя вытянула шею, чтобы видеть. На обложке — выцветшие чернила: «А. М. Громова. Личное».
— Ты читала? — спросила она.
— Только начало. Там про школу, про подруг… — Люба замялась. — И про какого-то Витю.
— Какого Витю?
— Не знаю. Но она много про него пишет. «Витя сказал», «Витя посмотрел», «Витя…»
— Дай сюда.
Надя протянула руку, но Люба прижала тетрадь к груди.
— Может, не надо? Это же личное.
— Мама умерла, Люба. Ей уже всё равно.
— Мне — не всё равно.
— С каких пор тебя волнует чужое личное?
Люба вспыхнула.
— Это не чужое! Это мамино! И я… я просто думаю, что нельзя вот так… копаться…
— Ты уже накопалась, — отрезала Вера. — Раз прочитала начало.
— Я не специально! Думала, это записи расходов или что-то такое!
— Ладно, — Надя встала. — Давай сюда. Я посмотрю.
Люба помедлила. Потом протянула тетрадь.
Надя открыла первую страницу. Почерк — знакомый, мамин. Ровные буквы, аккуратные строчки. Только чернила выцвели, и бумага пожелтела.
«12 сентября 1965 года. Первый день в институте. Страшно, но интересно. Познакомилась с Ниной из Калуги, она тоже на филфак. И ещё с одним мальчиком — Виктор Селиванов. Он старше на курс, высокий, серьёзный. Смотрит так, как будто всё про тебя знает».
Надя перелистнула страницу. Ещё одну. Ещё.
«4 октября. Витя пригласил в кино. Смотрели „Операцию Ы». Смеялись. Он купил мне мороженое. Сказал — красивые глаза».
«17 ноября. Витя поцеловал. Возле общежития, когда никто не видел. Сердце до сих пор стучит».
«3 января 1966. Новый год встречали вместе — он, я, Нина, и ещё ребята с курса. Витя подарил книгу — Хемингуэя, „Прощай, оружие». Внутри написал: „Тоне — с надеждой». На что надежда — не сказал».
Надя подняла глаза.
— Она его любила.
— Кого? — Вера подошла ближе.
— Виктора. Этого Витю. Здесь всё про него.
— А папа?
Надя перелистнула ещё несколько страниц. Почерк менялся — становился то размашистым, то мелким, то снова ровным.
«18 марта 1968. Витя уезжает. Москва. Аспирантура. Сказал — приеду за тобой. Сказал — жди. Я буду ждать».
«5 июня 1968. Писем нет. Третий месяц — ни строчки. Нина говорит — забудь, он москвич теперь, ему не до нас».
«22 августа 1968. Андрей сделал предложение. Громов Андрей Петрович, инженер. Надёжный, спокойный, скучный. Мама говорит — соглашайся, такие не пьют и не бьют. Витя так и не написал».
Надя закрыла тетрадь.
— Она вышла за папу, потому что этот Виктор её бросил.
— Она его любила, — тихо сказала Люба. — А папу — нет.
Тишина.
Вера первой нарушила молчание:
— Там ещё тетради?
— Много, — ответила Люба. — Коробка целая. Я не считала, но… много.
— Сорок семь, — вспомнила Надя. — Она как-то говорила. Сорок семь тетрадей, с восемнадцати лет и до…
— До конца, — закончила Вера.
Они смотрели друг на друга — три сестры вокруг кухонного стола. За окном темнело. Суп остыл. Тетрадь лежала между ними — обычная школьная тетрадь, которая только что перевернула всё, что они знали о своей матери.
— Завтра, — сказала Надя наконец. — Завтра найдём остальные и будем читать.
Никто не спорил.
Ночью Надя не могла уснуть.
Лежала в темноте, смотрела в потолок. Голубые цветочки на обоях были не видны, но она знала — они там. Те же, что и тридцать лет назад. Те же, что и пятьдесят.
Мама не любила папу.
Всю жизнь — рядом с человеком, которого не любила. Готовила ему завтраки. Стирала его рубашки. Родила ему троих дочерей. И всё это время — думала о другом.
А папа? Он знал?
Надя вспомнила отца — тихого, сутулого, с вечной газетой в руках. Он мало говорил, редко смеялся, почти не злился. Просто был — как мебель, как часть интерьера. Надёжный, спокойный, скучный.
Таких не пьют и не бьют.
Телефон под подушкой завибрировал. Она достала — Геннадий.
«Ты спишь?»
Она не ответила.
«Надя, я знаю, что ты читаешь. Ответь».
«Спала».
«Врёшь. Ладно, неважно. Миша двойку получил. По физике. Я ему всыпал, но толку ноль».
Надя сжала телефон так, что заболели пальцы.
«Что значит — всыпал?»
«Ничего страшного. Ремнём пару раз. Чтоб думал головой».
«Ты ударил сына ремнём?»
«А что, надо было погладить по головке? Он двоечник, Надя. Позор семьи».
Она хотела написать — я приеду. Я разведусь. Я заберу детей. Она хотела написать много чего.
Написала: «Поговорим, когда вернусь».
«Вот именно. Когда вернёшься. А то развела тут истерику на ровном месте».
Она выключила телефон. Положила на тумбочку экраном вниз.
Таких не пьют и не бьют.
Мама ошиблась. Или соврала. Или просто не знала, что бывает по-разному.
Надя повернулась на бок и закрыла глаза.
Сон не шёл.
За стеной похрапывала Вера. Внизу ворочалась Люба. Дом скрипел, вздыхал, жил своей ночной жизнью.
И где-то в коробке на чердаке лежали сорок шесть тетрадей, которые ждали своей очереди рассказать правду.


