Глава 2. Письмо
— Как — письмо? Когда?
Евдокия стояла в сенях и смотрела на Нюру, и руки сами по себе вцепились в концы платка. Письмо. С фронта. От Зоеньки. И — Клавдии.
— Вчера, говорю, — Нюра притопнула валенком, стряхивая снег. — Татьяна-почтальонша сама сказала. Треугольничек, говорит, полевая почта. Она Клавдии в дверь отдала, та расписалась и забрала.
— А мне… мне ничего?
— Тебе — нет, Дуня. Только Клавдии.
Евдокия отпустила платок. Пальцы дрожали — мелко, противно, как у старухи. А она и есть старуха. Шестьдесят два года. Старуха, которой внучка не пишет.
Или пишет — но не ей.
— Может, Зоя просила передать, — сказала Евдокия, и сама услышала, какой жалкий у неё голос. — Может, там и про меня написано. Клавдия-то могла бы зайти, показать…
Нюра помолчала. Глаза у неё были добрые, но смотрели прямо — Нюра врать не умела и жалеть на словах тоже не умела.
— Дуня, ты же знаешь Клавдию. Пока вы не помиритесь — она не придёт.
— А я виновата?! — вырвалось громче, чем хотела. — Я молюсь за неё! Каждый день! Я ей зла не желаю, Нюрочка, ей-богу…
— Я знаю, Дуня. Знаю.
Нюра постояла ещё, потёрла нос варежкой. Потом сказала:
— Ты бы сходила к ней. Сама. По-хорошему. Без… ну, ты понимаешь.
Евдокия понимала. Без Бога, значит. Без правды. Прийти и молчать, как немая. Кивать, поддакивать — да, Клавочка, ты права, мать твоя дура старая, всю жизнь не тому молилась.
— Схожу, — сказала Евдокия сухо. — Спасибо, что сказала.
Нюра ушла. Морозный воздух хлынул из сеней и осел на полу белым паром. Евдокия закрыла дверь, привалилась к ней спиной.
Письмо.
Зоенька писала, и она — жива. Жива! Господи, спасибо, жива. Это главное, это самое главное. Жива.
А потом — второе: Клавдия получила и не сказала. Не зашла, не передала, не позвала. Получила — и спрятала. Как будто у Зоеньки одна мать, а бабушки и не было никогда.
Евдокия оделась. Пальто зимнее, довоенное, на ватине — рукава протёрлись, пуговица верхняя на нитке. Валенки. Платок поверх шали — двойной, чтоб уши не продуло. Варежки — Нюрины, подаренные, из серой шерсти, колючие.
Вышла на улицу.
Мороз ударил в лицо, перехватило дыхание. Небо — ясное, бледно-голубое, солнце стоит низко, слепит. Снег скрипит под валенками. Улица пустая — только баба Настя с соседней улицы тащит санки с бидоном, и мальчишка лет десяти бежит мимо забора с вязанкой щепок под мышкой. Война. Все или на работе, или в очередях, или спят после ночной смены. Мужчин не видно — одни женщины, старики да дети.
До Клавдии — три улицы. Двадцать минут по морозу, если не торопиться. Евдокия торопилась.
Шла и думала. Зоенька маленькая — бежит с крыльца, коленки голые, подол задрался, кричит: «Бабуля! Бабуля, смотри, бабочка!» И тащит в кулаке какую-то мятую капустницу. А Евдокия берёт её на руки, и девочка пахнет молоком и пылью, и утыкается носом в шею, и бабочка летит, забытая.
Это было. Было же.
Евдокия дошла до Клавдиного дома. Деревянный, на два хозяина, крыша просела с одного бока, забор покосился. Клавдия жила в правой половине — одна, с тех пор как мужа арестовали в тридцать восьмом. Арестовали, увезли, и ни слуху ни духу. Может, жив. Может, давно в земле. Клавдия не говорила, а Евдокия не спрашивала. Стыдно вспоминать, но тогда она подумала: «Безбожник. Вот и забрали». Она никогда этого не сказала вслух. Но Клавдия, видно, и без слов поняла — по глазам.
Евдокия поднялась на крыльцо. Две ступеньки, доска скрипнула. Постучала — костяшками, как Нюра. Подождала.
Тишина.
Постучала громче.
— Клава! Клава, это я. Открой, Клавочка.
За дверью — ни звука. Но Евдокия знала: Клавдия дома. Смена в госпитале — через день, сегодня выходной. И печка топится — из трубы идёт дымок, лёгкий, белый.
— Клава, мне Нюра сказала — тебе письмо пришло. От Зоеньки. Прошу — покажи. Я же бабушка ей. Я только прочитаю — и уйду. Клавочка…
Голос сел. Евдокия стояла на крыльце, в мороз, и говорила в закрытую дверь, и пар от дыхания оседал на дереве белыми пятнами.
— Я ведь за неё молюсь каждый день, — прошептала она. — Каждый Божий день. Ты хоть это-то понимаешь?
Тишина.
Потом — шаги. Тяжёлые, медленные. Клавдия подошла к двери, остановилась.
Молчание. Долгое. Евдокия слышала дочкино дыхание — через щель, через дерево.
И — ничего. Шаги назад. Скрип половицы. Удаляется.
Клавдия не открыла.
Евдокия постояла ещё. Минуту. Две. Солнце слепило, мороз жёг щёки. Из трубы шёл дым. За забором каркнула ворона.
Она спустилась с крыльца. Ноги стали тяжёлые, будто не свои. Пошла обратно.
Три улицы. Двадцать минут. И — пусто.
Дома — холод, печка погасла. Муська сидела на подоконнике, смотрела в окно. Евдокия села на кровать, не раздеваясь. Руки в варежках лежали на коленях.
Зоенька маленькая бежит с крыльца. «Бабуля! Смотри, бабочка!»
Нет. Хватит. Хватит ждать, хватит стучать в закрытую дверь. Если Клавдия не хочет — ладно. Но Зоенька — это и её внучка тоже. И она найдёт способ.
Евдокия стянула варежки. Пальцы дрожали, но уже не от холода.
Что ж. Значит — по-другому.


