Глава 3. Нюра
— Нюрочка, я тебя очень прошу. Ты с ней по-соседски. Без ссор, без… Просто спроси: как Зоенька. Что пишет. Жива ли, здорова ли. И скажи — бабушка ждёт. Бабушка молится.
Нюра сидела за столом, грела руки о кружку с кипятком. Заварки не было — просто горячая вода, чуть подкрашенная сушёной морковью. Нюра называла это «чай», и Евдокия не спорила.
— Дуня, — Нюра дунула на кружку, — а ты уверена, что не надо самой?
— Я ходила. Ты знаешь. Не открыла.
— Ну, может, второй раз…
— Нюра. Она стояла за дверью и не открыла. Я слышала, как она дышит. Стояла и молчала.
Нюра покивала. Помолчала. Отхлебнула свой морковный кипяток.
— Ладно. Схожу. Но ты, Дуня, если она мне что-нибудь скажет… ты не обижайся, ладно? Я передам как есть.
— Передай.
Нюра ушла после обеда. Евдокия сидела дома и ждала. Мыла пол — не потому что грязный, а чтобы руки были заняты. Потом штопала чулок. Потом стояла у окна и смотрела на улицу, где ничего не происходило — снег, забор, воробьи на проводе.
Ожидание — хуже всего. Хуже мороза, хуже голода. Когда ждёшь — время становится густым, тягучим, как тесто. Тянется и не рвётся.
Евдокия подумала, что вот так же она ждала в восемнадцатом. Ночью, когда Васенька ушёл к церкви, потому что там шумели — растаскивали утварь, выносили. Он пошёл не драться — он пошёл запереть дверь, потому что ключ был у него. А его встретили. И не вернулся. И Евдокия стояла у окна и ждала, и Клавочка — тринадцать лет, тоненькая, перепуганная — стояла за спиной и дёргала за рукав: «Мама. Мама, я боюсь. Мама…»
Евдокия тряхнула головой. Нет. Не сейчас.
Нюра вернулась к вечеру. Евдокия услышала шаги на крыльце и кинулась открывать, чуть не споткнувшись о Муську.
— Ну?!
Нюра вошла, села на табурет. Сняла платок, пригладила седые волосы. Лицо у неё было странное — виноватое и жалостливое одновременно.
— Впустила?
— Впустила.
— И что? Что сказала?
Нюра посмотрела на Евдокию снизу вверх. Вздохнула.
— Дуня, ты сядь.
— Да не буду я садиться! Говори!
— Ладно. Она сказала… — Нюра замялась. — Ты, говорит, передай матери. Пусть перестанет Зойку отпевать заживо. Каждый раз, говорит, как мать рот откроет — проклятия. Пророчества. «Бог накажет», «без креста ходишь», «вот и хворает». Она сказала: я больше не могу это слушать. И Зойку от этого берегу.
Тишина.
Евдокия стояла посреди комнаты и чувствовала, как пол уходит из-под ног. Не шатается — просто исчезает. Будто стоишь на воздухе.
— «Отпевать заживо»? — переспросила она тихо. — Это она так сказала?
— Так и сказала, Дуня.
— Но я же… Я ведь за неё молюсь! За Зоеньку! Я не отпеваю — я молюсь!
Нюра молчала.
— Нюра, ты-то хоть понимаешь? Я ведь правду говорю. Некрещёная девочка — на фронте, под пулями, без Божьей защиты. Разве я не права? Разве мать не должна…
— Дуня, — Нюра сказала тихо. — Может, ты и права. Может, всё так, как ты говоришь. Только вот Клавдия это слышит по-другому. Она слышит — ты её дочку хоронишь.
Евдокия открыла рот — и закрыла. Что-то в этих словах было такое… острое. Как осколок в хлебе — прикусишь и не сразу поймёшь, что во рту кровь.
«Отпевать заживо».
Она так не говорила. Она никогда так не говорила. Говорила — молиться надо. Крестить надо было. Без Бога — нет защиты. Это же правда. Это же…
— Нюрочка, — Евдокия села наконец. Ноги не держали. — Нюрочка, а Зоя… что Зоя пишет? Ты спросила?
— Спросила. Клавдия сказала — Зоя жива, здорова. Медсанбат, где-то под Витебском. Пишет, что работы много. Раненых много. Что устала. — Нюра помолчала. — И что скучает.
— По кому скучает?
— По маме. Так написала — «по маме скучаю».
Евдокия кивнула. По маме. Не по бабушке. По маме.
Что ж. Чего она ждала.
Нюра посидела ещё. Достала из кармана свёрток — два сухаря, серых, жёстких.
— На вот. К чаю.
Евдокия взяла. Машинально. Сухари были твёрдые, как камень — их надо размачивать в кипятке, иначе зубы не берут.
— Спасибо, Нюрочка.
— Дуня… — Нюра помялась на пороге. — Может, ты и правда лишнего наговорила. Не вообще, а… Клавдии. Может, стоит как-то…
— Я правду говорила, — ответила Евдокия. Голос был ровный. Твёрдый. — Правду. А если Клавдия не хочет слышать правду — это её грех, не мой.
Нюра постояла. Вздохнула. Ушла.
Евдокия осталась одна. Сухари лежали на столе. Муська сидела на сундуке и смотрела жёлтыми глазами.
«Отпевать заживо».
Слова крутились в голове, как заноза. Не выдернешь.
Но Евдокия умела не слышать то, чего не хотела. Тридцать лет практики. Тридцать лет на коленях, перед иконой, с закрытыми глазами.
Значит, надо по-другому. Если через Клавдию не получается — значит, напрямую. К Зоеньке. Написать ей. Самой.
Только бы узнать адрес полевой почты.
Евдокия поднялась, подошла к комоду. Достала из ящика огрызок карандаша и лист бумаги — серой, обёрточной. Другой не было.
Значит — напрямую.


