Глава 13
Митенька колол дрова.
Нина зашла во двор с лесопилки — устала, плечи гудели, — а он там, у поленницы. В старой гришиной рубашке, которую Евдокия Тимофеевна давно укоротила под него. Топор большой, он замахивался двумя руками — и раз. Полено разлетелось.
— Мить.
— Погоди. — Не оглянулся. Нагнулся, поставил следующее. Прицелился.
— Ты откуда умеешь?
— Семён Карпыч из соседнего двора показал. — Замахнулся. — Говорит, я правильно держу.
Восемьдесят лет человеку, хромой — учит детей колоть дрова. Нина смотрела на сына. Восемь в сентябре. Маленький ещё — а держит правильно: плечи развёрнуты, нога чуть отставлена. Откуда-то знает, что так надо.
— Много осталось?
— Вон та кучка. — Кивнул в сторону. — Успею до ужина.
Нина пошла на кухню. За спиной — глухие удары, один, второй, третий.
У окна стояла Евдокия Тимофеевна. Смотрела во двор.
— Гришин, — сказала она. Тихо, без лишнего.
***
Июль принёс хорошие новости.
По репродуктору зачитывали приказ: взяли Минск, немцев гонят на запад. Зоя Павловна разрешила включить репродуктор в конторе прямо в рабочее время — что делала крайне редко. Маша-кассирша плакала, Семён Карпович стоял — руки по швам, спина прямая.
— К зиме, может, всё, — сказал он.
— До весны дотянем, — отозвалась Зоя Павловна.
— Да хоть до весны. Лишь бы.
Нина сидела у своего стола, смотрела в ведомость и не видела цифр. Думала: и Гриша где-то там движется — наверное, тоже на запад. Пишет редко, зато пишет.
***
Гришино письмо пришло в конце июля.
Свой почерк — хороший знак: значит, рука зажила. «Нинок. Движемся. Живой. Целую. Гриша».
Евдокия Тимофеевна поцеловала треугольник. Митенька попросил прочитать ещё раз.
— «Движемся. Живой. Целую», — повторила Нина.
— Что значит — движемся?
— Вперёд идут.
— К нам?
— Ну, к нам — это долго ещё. Сначала немцев до конца прогнать.
Митенька уставился в треугольник. Трогал пальцем штемпель.
— А они боятся, когда их гонят?
— Кто?
— Немцы.
— Наверное, боятся.
— И наши боятся?
— И наши боятся, — сказала Нина. — Все боятся. Это ничего.
Помолчал. Потом кивнул — серьёзно, как взрослый, принял к сведению.
— Папа придёт — расскажет.
— Расскажет.
— Всё?
— Что сам захочет.
Митенька принял и это. Пошёл во двор. Нина сложила треугольник, убрала за икону — к стопке.
Четвёртое лето войны. Скоро уже. Скоро.
***
К Клавдии заходила по вечерам — просто так, без повода.
В августе та ставила банки. Нина помогала — держала крышки, подавала ключ. Говорили о том о сём: о Митенькиной школе, о том, что Зоя Павловна заказала уголь на зиму, о том, что у Маши племянник вернулся — без руки, но живой, и это по нынешним временам радость.
— Ты всё ищешь? — спросила Клавдия вдруг.
Нина поняла, про что.
— Нет уже, — ответила она.
— Правда?
— Правда. Незачем.
Клавдия смотрела — прямо, без обиняков.
— Давно бы так, — сказала она. — Давно.
Больше к этому не возвращались. Вымыли банки. За окном темнело.
— А Гриша вернётся — как думаешь? — спросила Нина.
Клавдия вытерла руки тряпкой.
— Вернётся. Я в это верю.
— Ты — веришь, хотя Стёпка…
— Именно потому и верю. — Голос ровный, без надрыва. — Мне уже нечего бояться. Моё случилось. А твоё — нет. Значит, не случится. Вот так я думаю.
Нина не знала — логика это или просто способ выжить. Может, разницы нет никакой.
— Ты ешь-то нормально? — спросила она.
— Ем. — Клавдия пожала плечами. — Что поделаешь, Нин. Жить — так жить.
Уходя, Нина оглянулась. Клавдия стояла на крыльце, тряпка в руке. Смотрела вслед — и в этом взгляде не было ни жалости, ни зависти. Ничего лишнего. Просто смотрела.
***
В сентябре Митенька пошёл в первый класс.
Нина провожала: ранец на спине, рубашка отглаженная, волосы прилизаны. Шёл серьёзно — без той бестолковой беготни, которой раньше было не остановить. Вырос. Или понял, что сейчас нельзя баловаться, такой день.
Учительница, Антонина Сергеевна, после урока сказала:
— Читает хорошо, соображает. А вот почерк — беда. Давит слишком, буквы крупные.
— Скажу ему.
— Скажите. Голова хорошая, жалко, если почерк подведёт.
Вечером Нина смотрела в тетрадь. Буквы — большие, с нажимом, чуть кривые. Точь-в-точь как в гришиных письмах. Одно к одному.
— Тебе сказали про почерк? — спросил Митенька.
— Сказали.
— Я стараюсь, — сказал он. — Просто не выходит тихо.
— Я знаю. — Нина закрыла тетрадь. — Ничего. Выйдет.
Он засопел и ушёл. А она ещё смотрела на тетрадь. «Просто не выходит тихо» — тот же язык. Та же прямота.
В субботу они писали письмо папе — вместе, как прошлой осенью. Митя выводил своё имя сам: медленно, с высунутым языком, с нажимом. Буква «я» вышла наконец хорошей. Нина написала про школу, про то, что Митенька уже колет дрова, про то, что бабушка здорова. Перечитала — и добавила ещё одну строчку, коротко: «Ждём тебя, Гриш. Приходи скорее».
Митенька нёс конверт до почты обеими руками, серьёзно.
— Папа прочитает?
— Прочитает.
— И ответит?
— Ответит.
— Когда?
— Когда сможет.
Митенька помолчал.
— Это долго?
— На войне — по-разному. — Нина взяла его за руку. — Зато обязательно ответит.
***
К концу сентября похолодало.
Митенька стал вставать сам — заводил будильник, который выпросил у Нины, и вставал без лишних слов. Умывался, заправлял кровать — неровно, но заправлял. Ел то, что оставалось с вечера, не хныкал, что холодно и что хочется горячего. Нина смотрела на него утром — маленький мужик, восемь лет, первый раз в школу — и думала: ничего. Справимся.
Гриша увидит его — не узнает.
В том же сентябре свекровь дошила пиджак.
Нина зашла в комнату, а он висит на спинке стула — свежезаштопанный, с новой пуговицей. Нафталин, старая шерсть. Гришин пиджак, тот самый, с сорок первого.
— Дошили? — спросила Нина.
— Дошила. — Евдокия Тимофеевна сидела у окна. Руки на коленях, без вязания. — Пусть висит. Придёт — наденет.
— Вы раньше говорили — пока шьёте, он живой.
— Говорила. — Помолчала. — Теперь дошила — и всё равно живой. Значит, уже само по себе, без всякого пиджака.
Нина смотрела на него. Тёмный, чиненый. Гришин.
Он войдёт в эту дверь — когда-нибудь войдёт. Снимет шинель. Митенька бросится с порога. Гриша поймает его — неловко, как всегда с детьми, — и скажет что-нибудь негромкое, своё.
— Придёт, — сказала она. Не свекрови — просто сказала.
— Придёт, — откликнулась Евдокия Тимофеевна. — Я знаю.
***
Писем с июля больше не было.
Нина не тревожилась — то есть тревожилась, но фоново, привычно. Письма шли непредсказуемо: два месяца молчит, потом сразу три. Военная почта. Она это знала.
И всё равно перед сном иногда думала: ну где ж ты. Напиши хоть слово. Не мне — Митеньке. Он ждёт.
Однажды ночью — в конце сентября, было уже холодно, окно запотело изнутри — Нина проснулась от того, что приснилась река. Не вся сцена, не берега с людьми — просто вода. Чёрная, быстрая, и она стоит в ней по горло, и одна нога не чувствует дна. Проснулась и долго лежала, пока часы не досчитали до пяти.
Приснилась — и всё. Ничего особенного. Мало ли что снится.
Нижний ящик комода не открывала. Лежало там лобовское письмо с прошлого года, под квитанциями, — и пусть лежит. Не поиск это уже. Бумажка — и только. Жечь лень, вот и лежит.
Сама себе не верила, конечно. Но говорила именно так.
Жила — лесопилка, Митенька, свекровь. Ужин, уроки, баня по субботам. Четвёртый год войны, и жизнь стала такой же ровной и неизменной, как гудение станка. Знаешь наизусть — и не думаешь.
***
В конце сентября Дарья Степановна пришла не вовремя.
Не утром, как обычно. В половине десятого — Нина как раз выходила, торопилась, опаздывала. Развязался шнурок, она остановилась у порога, нагнулась.
Скрипнула калитка.
Нина подняла голову.
Дарья Степановна шла через двор. Медленно — немного тяжелее обычного, плечи чуть вперёд. Нина эту походку знала. Не раз её видела — когда та шла к чужим дворам с другими конвертами. Отворачивалась тогда.
Сейчас она шла сюда.
В руках у неё был конверт.
Не треугольник.
Серый, плоский, казённый.
— Тебе, Ниночка.
Нина сошла с крыльца. Взяла. Пальцы стали холодными сразу — хотя утро было тёплое, совсем ещё летнее.
Серый конверт. Казённый штемпель. Номер части — она его наизусть знала, за три года выучила.
Гришина часть.
Дарья Степановна стояла рядом, молчала.
Нина смотрела на конверт. Шнурок так и висел развязанным.


