Глава 7
В конторе уже гасили лампы. Нина постояла в коридоре, потопталась — и всё-таки постучала.
— Войди.
Зоя Павловна стояла спиной, застёгивала пальто. Обернулась, поглядела — и больше ничего, ни слова. Ждала.
Нина начала говорить про соседей — довоенных, из Свердловска, сын у них на фронте, ранен осенью, в часть писали — говорят, эвакуирован, а куда, не знают. Мать уже немолодая, сама не напишет. Вот и просила узнать.
— В какую часть был зачислен?
— 186-я стрелковая.
— Осень?
— Октябрь.
Зоя Павловна помолчала. Потом подошла к столу, открыла нижний ящик, достала тетрадку — потрёпанную, с загнутыми углами. Нина смотрела на её спину, на тёмное пальто, и не дышала почти.
— С западного и с калининского возили через Ярославль, — сказала Зоя Павловна, листая. — Горький принимал. Через Киров часть шла. Давно, правда, в облздраве работала, с тех пор менялось всё… Ну вот. Перепиши.
Нина переписала — три адреса, неровным карандашом, пока Зоя Павловна держала тетрадь. Потом та убрала её обратно, защёлкнула ящик.
— Спасибо вам, — сказала Нина.
— Ничего.
Зоя Павловна взяла сумку. Кивнула на дверь. Нина уже вышла в коридор, когда услышала за спиной:
— Ниночка.
Обернулась.
Зоя Павловна смотрела на неё — прямо, без очков, которые убрала в карман. Лицо усталое, обычное.
— Ты там помяни их. В молитве-то. Которые не вернутся.
Нина не сразу поняла. Потом поняла.
— Да, — сказала она. — Помяну.
И вышла.
***
Четыре письма она написала в тот же вечер.
Дождалась, когда Митенька затих, когда свекровь закашляла в последний раз и замолчала. Убавила лампу — керосин берегла — и села.
Писала быстро. Учётчица всё-таки, бумаги — это она умела.
«В администрацию эвакогоспиталя города Ярославля. Прошу сообщить, находился ли на лечении красноармеец Тихонов Алексей Петрович, 1913 года рождения…»
То же самое — в Горький, в Киров, по четвёртому адресу, что Зоя Павловна добавила в конце, неуверенно: «Ну и вот ещё, на всякий случай».
Четыре конверта. Надписала адреса. Сложила стопкой.
Встала, подошла к окну. За стеклом — апрельская темень, ни огонька. Тихо так, что слышно, как где-то далеко в переулке хлопнула дверь.
Нина постояла. Вернулась к кровати, легла не раздеваясь. Часы тикали. За стенкой сопел Митенька.
Спать не спала.
***
Апрель прошёл — и не заметила, как. На лесопилке норму подняли: военный заказ, доски для блиндажей. Бабы пилили и грузили там, где раньше мужики управлялись. Нина приходила домой с занемевшими руками, с тяжестью поперёк спины — ужин, Митенька, свекровь — и спать. Вставать в пять.
Митя в том апреле учился завязывать шнурки. Ботинок перекашивался, петля не так — он злился, сопел, не давал помочь: «Сам, мам, не лезь». Нина смотрела, как он сидит на полу — язык высунул, лоб нахмурил — и думала: вот рос бы у отца на глазах. Гриша бы порадовался.
Четыре конверта ушли. Ответа не было. Прошла неделя, потом ещё. Нина считала дни — как раньше считала кубометры на лесопилке. Придёт сегодня? Нет. Завтра?
***
Шестое письмо от Гриши пришло в начале мая.
Нина узнала треугольник у калитки — по форме, по почерку. Сердце дёрнулось по привычке.
Читала вечером, когда Митька уснул.
«Нинок, здравствуй. Сижу, пишу, а жара такая, что карандаш в руках потеет. Не думал, что жара хуже мороза. Оказывается, хуже.
Пополнение к нам прислали — молодые, годков по восемнадцать. Смотришь на них и думаешь. Ты Митьку в армию не отдавай. Слышишь? В техникум его — в механический, или в строительный. Чтоб руки знали дело.
Книжку тут нашёл брошенную. Читал, пока не тронулись. Половину успел — там как раз интересно стало — и всё, надо было идти. Жалко.
Нинок, я по тебе скучаю. По-настоящему скучаю. Ты, может, думаешь — мужик, неловко про это писать. А я думаю: пусть знает. Вот и пишу.
Митьку поцелуй. Мамочку береги. Твой Гриша».
Нина дочитала. Письмо опустила на колени.
Долго сидела. В садах за окном возились воробьи — вечер, последний свет. Соседская кошка на заборе умывалась.
«Пусть знает».
Всю жизнь молчал, краснел, не находил слов. Говорил иначе — чинил, строгал, ставил. Крыльцо починил, забор поправил, лошадку вырезал. А слова шли трудно. И вот — написал. Потому что война, всякое бывает. Пусть знает.
Нина сложила треугольник. Убрала за икону — к остальным пяти. Стопка выросла. Пять писем за девять месяцев.
Подошла к окну, постояла. А потом посмотрела на комод — на нижний ящик, под которым четыре ответа ещё не пришли. Хотя уже должны были. Уже давно должны.
Пошла ставить чайник.
***
Клавдия заметила не сразу — сначала, видно, думала, что ей мерещится. Потом, где-то в середине мая, пришла вечером с пучком редиски — «с огорода, куда её девать» — и они сидели на лавочке у забора. Говорили про рынок, про Михалыча с его бронью, про Круглиху — той с ноября ни строчки, и все уже знали, что это значит, только молчали.
Нина слушала, отвечала — а сама слышала каждый шорох со стороны улицы. Дарья Степановна с сумкой прошла мимо калитки — Нина обернулась.
— Ты кого высматриваешь? — спросила Клавдия.
— Никого. Показалось.
Клавдия помолчала. Пожевала редисочный хвостик.
— Ты уж третий раз за вечер оборачиваешься, — сказала она. — Письма ждёшь?
— Жду.
— От Гриши?
Нина не ответила.
Клавдия посмотрела на неё — боком, не поворачивая головы. Потом отвернулась к забору.
— Нин. У тебя там, в тех письмах, кто?
— Подруга детства. Потерялись до войны. Вот написала — жду.
Пауза.
— В Ярославль писала?
Нина почувствовала, как что-то похолодело внутри.
— Дарья Степановна сказала? — спросила она тихо.
— Нет. Я видела конверты, когда ты на почту шла. Четыре штуки. В разные города.
Нина молчала. Слова кончились — все, до одного.
— Ладно, — сказала Клавдия. — Дело твоё. — Встала, отряхнула юбку. — Только вот что скажу тебе. Я от Стёпки с февраля — одно письмо. Одно за три месяца. «Жив, целую, Степан». Три слова. Я их, поди, сто раз перечитала. Наизусть знаю уже.
Помолчала.
— У тебя пять. И шестое вот пришло. Длинные.
И ушла. Скрипнула калитка, шаги затихли за углом.
Нина сидела. Редиска лежала на скамейке — красная, влажная. Над крышами дотлевал закат.
«У тебя пять».
Ну да. Пять. И каждое — «Нинок», «скучаю», «пусть знает».
А она вот сидит и ждёт не его письма. Другого.
Нина встала, подобрала редиску. Надо было идти в дом, проверить, поела ли свекровь, уложить Митеньку.
Она всё это сделала. И потом долго лежала в темноте, глядела в потолок.
***
Ответ из Ярославля пришёл двадцать третьего мая.
Нина возвращалась с работы. Дарья Степановна шла навстречу — лицо обычное, рабочее. Значит, не похоронка. С похоронками она ходила по-другому — все знали.
— Тебе, Ниночка. Издалека.
Нина взяла конверт. Казённый, серый. Угловой штамп — Ярославль.
— Спасибо, Дарья Степановна.
Зашла за угол, к старой липе. Разорвала.
Один лист. Машинопись.
«На Ваш запрос сообщаю: Тихонов Алексей Петрович, 1913 г.р., проходил лечение в эвакогоспитале №2481 г. Ярославля с 4 ноября 1941 г. по 18 января 1942 г. Выбыл по выздоровлению…»
Нина прочитала. Ещё раз.
Выбыл по выздоровлению. Восемнадцатое января.
Жив. В январе — жив. Четыре месяца в госпитале выходили. Выписали.
Куда пошёл — бог его знает. Назад в строй, или домой, если комиссовали. Или ещё куда. Полгода прошло с тех пор. Что угодно могло случиться за полгода.
Но в январе — жив.
Мимо прошла соседская девчонка с коромыслом. Кивнула. Нина кивнула в ответ — и только когда та скрылась, поняла, что стоит посреди улицы с письмом в вытянутой руке.
Сложила лист. Убрала в карман.
Пошла домой.
В сенях Митенька встретил — с лошадкой, та совсем облезла, нога треснула вкривь.
— Мам. У лошадки нога сломалась.
— Папа починит, — сказала Нина. — Вернётся — и починит.
— А скоро вернётся?
— Скоро.
Митя убежал. Нина стояла в сенях, прижав руку к кармашку, где лежал листок. Жёсткий, прямоугольный. Обычная бумага.
Жив. Ниточка есть.
Но об этом — в следующий раз.