Глава 8. Тишина
Застудилась.
А может, не застудилась — просто кончились силы. Голод, бессонные ночи, нервы натянутые, как проволока. Тело решило за неё: хватит. Хватит ходить, хватит стучать в двери, хватит стоять на коленях. Лежи.
Жар начался ночью — ломота в костях, озноб, голова как чужая. К утру Евдокия не смогла встать. Лежала под одеялом и шалью, зубы стучали, пот лился по вискам. Муська лежала рядом, прижавшись к боку — грела.
Нюра пришла к обеду. Потрогала лоб, охнула, побежала за отваром. Вернулась с горячим — липовый цвет, где-то раздобыла. Евдокия пила, обжигаясь, стуча зубами о край кружки.
— Дуня, может, врача?
— Какого врача… Очередь на три дня. Да и что скажет — лежи, пей горячее. Сама знаю.
— Ну хоть температуру бы…
— Нет у меня градусника, Нюрочка. Разбился в прошлом году.
Нюра подоткнула одеяло, подложила под голову вторую подушку — свою принесла, из дома. Затопила печку — дрова нашлись, Нюра притащила от себя охапку.
— Я вечером загляну. Если хуже станет — стучи в стенку Пелагее, она хоть за мной сбегает.
— Спасибо, Нюрочка.
— И не вставай. Слышишь? Не вставай.
Нюра ушла. Евдокия лежала.
Болеть — странное занятие. Тело горит, а голова — пустая. Не тяжёлая, как обычно, не забитая мыслями, молитвами, обидами. Пустая. Как комната, из которой вынесли всё.
И в этой пустоте — всплывают вещи, которых не ждёшь.
Зоенька. Лето. Тридцать девятый год — последнее мирное лето, хотя тогда они этого ещё не знали. Зое пятнадцать. Длинные ноги, коса, загорелая, в ситцевом платье. Пришла к бабушке — просто так, без повода. Принесла яблоко — одно, зелёное, кислое, с соседской яблони.
Сели на крыльцо. Зоя грызла яблоко, болтала ногами. Евдокия чистила картошку.
И Зоя спросила — вдруг, ни с того ни с сего:
— Бабуль, а Бог — он всех любит?
Евдокия подняла голову. Нож замер.
— Всех, кто живёт по закону, — сказала она. — Кто верует и живёт праведно — того Бог любит.
— А кто не верует? Маму, например?
— Мама твоя — заблудшая, Зоенька. Бог и заблудших любит, но по-другому. Он их ждёт. Ждёт, когда вернутся.
Зоя помолчала. Перестала грызть яблоко. Смотрела куда-то в сторону — на забор, на кусты, на облако.
— А если не вернутся? Если человек хороший, но не верит? Бог его не любит?
Евдокия хотела сказать: «Бог любит всех — но не всем открывает двери». Хотела сказать: «Без веры нет спасения». Хотела сказать то, что знала, что было правильно, что говорил отец Серафим, что было написано в Книге.
Но Зоя смотрела на неё — пятнадцатилетними глазами, серьёзными, ждущими. И ждала другого ответа.
Евдокия сказала:
— Кто живёт по закону — того любит.
Зоя кивнула. Встала. Положила огрызок яблока на перила. И ушла. Тихо, без слов.
Евдокия тогда подумала: ничего, подрастёт — поймёт. Сейчас ей пятнадцать, в голове каша. Подрастёт.
А теперь — лёжа в жару, через пять лет и целую войну — Евдокия вспомнила Зоины глаза. И поняла: девочка ждала другого ответа. Простого. Человеческого. «Бог любит всех. И маму тоже. И тебя. Всех».
Но Евдокия этого не сказала.
Она сказала — «по закону».
И Зоя ушла.
Евдокия лежала и смотрела в потолок. Пятно от протечки — жёлтое, похожее на карту. Муська сопела в ногах. Печка потрескивала.
Зоино письмо — «я вас обеих люблю» — звучало по-другому теперь. Не как упрёк. Как ответ. На тот самый вопрос, который Евдокия не сумела правильно ответить пять лет назад.
Зоя не делила мир на правых и виноватых. Она любила бабушку — и маму. Обеих. Без условий. Без «закона».
Может быть…
Евдокия прикрыла глаза. Мысль была скользкая, трудная, и тело горело, и думать было тяжело.
Может быть, дело не в Клавдиной испорченности. Не в безбожии. Не в советской власти. Может быть, дело — в чём-то другом. Ближе. Проще.
Мысль не оформилась. Ускользнула. Жар накатил волной, и Евдокия провалилась в дремоту — мутную, тяжёлую.
Но когда очнулась — к вечеру, мокрая от пота, со слипшимися волосами — первое, что подумала: надо пойти к Клавдии. Не с проповедью. Не с правдой. Просто — прийти.
Но сначала — встать. Встать бы.
Болела ещё четыре дня. Нюра заходила утром и вечером, приносила кипяток и сухари, топила печку. Один раз принесла миску супа — жидкого, из картошки и лука, но горячего. Евдокия съела всё, до последней капли, и чуть не заплакала — от тепла.
На пятый день жар отпустил. Евдокия встала, держась за стену. Ноги дрожали, голова кружилась, но — стояла. Дошла до окна. За окном — март. Снег осел, почернел, с крыш капает. Воробьи кричат. Солнце — яркое, злое, весеннее.
Евдокия постояла у окна. Потом повернулась к иконе. Постояла и перед ней. Не встала на колени — ноги не держали. Просто стояла. Молча.
Не молилась. Не жаловалась. И просила.
Просто — стояла.
И это было другое молчание. Не то, пустое, что было на дне. А тихое. Как будто она впервые не знает, что сказать — и не боится этого.


