Молитва без ответа 9

Мать и дочь за столом с картошкой — семейная драма и старая боль

Глава 9. Картошка

Картошку Евдокия выменяла у Пелагеи — за шерстяной платок, тот, что вязала осенью, на продажу. Пять картофелин, некрупных, с глазками. Последнее Пелагеино — но Пелагее нужен был платок, детей не во что одеть, старший в обносках бегает, а младшей, девочке шести лет, и того хуже.

Евдокия сварила картошку в мундирах, завернула в полотенце, чтобы не остыла. Положила в сумку. Соль — последняя щепотка, в тряпице. Всё.

Оделась. Платок, пальто, валенки. Посмотрела на себя в зеркало — мутное, в пятнах, над комодом. Старуха. Худая, жёлтая, под глазами — тени. Ну и ладно.

Вышла.

Шла к Клавдии и не думала, что скажет. Вернее — думала, что не скажет ничего. Это было новое и странное: идти к дочери — молча. Без плана, без правды, без «ты должна». Просто — с картошкой.

Три улицы. Снег таял, под ногами — каша, серая, ледяная. С крыш капало. Март уходил, тянуло к апрелю, но зима не сдавалась — по ночам ещё мороз, и лужи к утру стеклянные.

Дошла. Поднялась на крыльцо. Постояла.

Постучала.

Шаги. Долгая пауза. Потом — щёлкнул замок.

Клавдия открыла. Смотрела молча. Халат поверх кофты, волосы собраны платком, лицо — серое, усталое. Под глазами — те же тени, что у Евдокии. Одно лицо, одна кровь.

Евдокия подняла сумку.

— Картошка, — сказала. — Горячая ещё.

Клавдия смотрела. Секунду. Две. Потом отступила, пропуская.

Евдокия вошла.

Комната у Клавдии — маленькая, чистая. Стол, два стула, кровать, этажерка с книгами. На стене — фотография Зои: школьная, чёрно-белая, Зоя в пионерском галстуке, улыбается. Рядом — вырезка из газеты, приколотая кнопкой: «Подвиг медсестёр на фронте». Иконы нет. Нигде.

Сели за стол. Евдокия развернула полотенце, разложила картошку. Пять штук — по две с половиной на каждую. Соль — в тряпице, посередине. Клавдия принесла два стакана воды.

Ели молча. Картошка — горячая, рассыпчатая. С солью. Евдокия подумала: какая простая вещь — сидеть с дочерью за столом и есть картошку. И какая невозможная.

Молчали долго. Минуту, две, пять. Евдокия не торопила — впервые в жизни не торопила. Пусть тишина будет. Пусть.

Клавдия доела, отодвинула стакан. Посмотрела на мать — прямо, без злости, без стены.

И сказала:

— Знаешь, мама, я тебе никогда этого не говорила.

Евдокия замерла.

— Когда папу убили — мне было тринадцать. Ты помнишь.

— Помню.

— Ты встала на колени. Перед иконой. И не встала — неделю. Две. Месяц. Ты молилась. Утром молилась, днём молилась, вечером молилась. Ночью — я слышала — тоже.

Клавдия говорила ровно, тихо. Как будто рассказывала чужую историю.

— А я была рядом. В соседней комнате. Мне было тринадцать лет, мама. Я не знала, где деньги — папа всегда сам покупал муку. Я не знала, у кого просить. Ходила к соседям. Мне давали, но… — она запнулась. — Тётя Маша давала, помнишь, через дорогу. Она мне тогда сказала: «Беги к маме, пусть встанет». А я пришла, а ты — на коленях. И я сказала: «Мама, я есть хочу». А ты…

Клавдия замолчала.

— А я — что?

— Ты сказала: «Помолись, и Господь пошлёт». И не обернулась.

Тишина.

Евдокия сидела за столом, и стены комнаты — тихо, медленно — поехали. Не рухнули, нет. Поехали, как весенний лёд — трещина пошла, и плита сдвинулась, и открылась чёрная вода.

— Я ходила голодная, мама. Неделями. Соседи кормили — кто чем мог. А ты — молилась. Ты была рядом, живая, здоровая — а меня не видела. Я стояла в дверях и ждала, что ты обернёшься. А ты не оборачивалась.

— Клава…

— Я не виню тебя. Тебе было тяжело, я понимаю. Папу убили, это… это страшно. Но я была ребёнок, мама. Ребёнок. И я решила тогда: если Бог — это то, что забирает у меня мать, — мне такой Бог не нужен.

Клавдия встала, подошла к окну. Стояла спиной. Плечи ровные, руки вдоль тела.

Евдокия сидела. Картошка остыла, полотенце лежало на столе, соль рассыпалась из тряпицы. Фотография Зои смотрела со стены — улыбалась.

Тринадцать лет. Голодная. «Мама, я есть хочу».

Евдокия это помнила? Нет. Не помнила. Или — не хотела помнить. Тот месяц после гибели Васеньки был в памяти — сплошная молитва. Коленопреклонение, свечи, псалмы. Она молилась, потому что иначе — умерла бы. Иначе — сошла бы с ума. Молитва была единственное, что удерживало. Единственный способ не кричать.

Но за спиной — стояла дочь. Живая. Голодная. И ждала.

Евдокия встала. Стул скрипнул. Клавдия не обернулась.

— Клава. Я…

Слова не шли. Все слова, которые Евдокия знала — тысячи слов, молитвы, увещевания, проповеди, правды — все были не те. Ни одно не годилось.

— Я не знала, — сказала наконец. Тихо. Голос был чужой, хриплый. — Вернее… я не хотела знать.

Клавдия постояла ещё секунду. Потом провела ладонью по лицу — быстро, коротко — и повернулась. Глаза сухие. Лицо ровное. Только голос чуть дрогнул:

— Ладно, мама. Иди домой. Поздно уже.

Евдокия кивнула. Забрала полотенце, тряпицу. Пошла к двери. На пороге остановилась.

— Клава. Спасибо, что впустила.

Клавдия ничего не ответила.

Евдокия вышла. Шла по улице — мимо заборов, мимо луж, мимо чьей-то собаки, которая гавкнула из-за калитки. Остановилась посреди дороги. Посмотрела вверх.

Небо — серое, низкое, мартовское. Ни звёзд, ни луны. Облака.

Евдокия стояла и впервые не знала, что сказать Богу. Не от пустоты, как на дне. А от того, что все привычные слова — вдруг оказались чужими.

Свежее Рассказы главами