Чужое имя на губах

Молодая женщина на станции провожает поезд с письмом в руках — рассказ о любви военных лет

Глава 1

— Уходи. Уходи, пока я не передумала.

Голос сел, слова вышли хриплые, будто чужие. Сердце колотилось так, что в ушах стучало. Нина вцепилась пальцами в край передника и не отпускала — побелели костяшки. Разожми сейчас руки — затрясутся, и тогда всё. Тогда не выдержит.

— Нина…

— Уходи.

Шаги в коридоре. Скрипнула половица, ещё раз, тише… Дверь хлопнула в конце коридора, потянуло сквозняком.

Нина прижала ладони к щекам. Ладони ледяные, а щёки горят. За стеной кто-то стонал тихо, привычно — в госпитале к этому быстро привыкаешь.

Всё. Ушёл.

Нина подумала, что сейчас заплачет. Но не заплакала. Стояла в пустом коридоре, пахнущем хлоркой и бинтами, и дышала — глубоко, часто, как после бега. А потом взяла себя в руки, поправила передник и пошла в палату к мужу.

***

Ну вот… А начиналось-то всё так просто. Так обыкновенно, что потом, через годы, Нина сама не могла разобраться — было? Или придумала себе, намечтала?

Нет. Было. Каждый вечер того лета — был.

Городок их назывался Калинов. Маленький, тихий, весь в садах. Речка делила его пополам: на одном берегу — станция, лесопилка, бараки, на другом — клуб, почта, школа. Базар по субботам. Улицы летом в пыли, мать только и делала, что подоконники протирала: «Намело опять, господи…»

Нине в то лето — тридцать третий год шёл — было девятнадцать. Работала учётчицей на лесопилке, считала кубометры, бегала с бумагами в контору. Не тяжело, не грязно, только скучно — к вечеру от цифр в глазах рябило.

А в тот вечер, в июне, Нина шла с работы к речке — жара за день так намучила, хотелось просто постоять у воды, подышать. И вот на берегу — парень. Стоит, камешки по воде пускает. Блинчики. Раз, два, три — камешек прыгает и далеко-далеко тонет, почти у того берега.

Нина остановилась.

Он обернулся.

— Нинка? — прищурился. — Ну ты и вымахала.

— Тоже мне открытие, — фыркнула она. — Не расти, что ли.

Лёшка Тихонов. Жил через два дома, в школе был на класс старше. Тихий, книжки читал на переменах, не задирался. Потом уехал в техникум, и Нина про него, если честно, забыла. А тут стоит — длинный, темноволосый, рукава закатаны, руки сильные. Улыбается.

— Камни кидаешь? — спросила Нина, чтобы что-нибудь спросить. Сердце вдруг стукнуло невпопад, и она сама не поняла — с чего бы.

— Камни кидаю, — он кивнул. — Хочешь попробовать?

— Давай.

Он протянул ей камешек — плоский, гладкий, тёплый от его ладони. Нина размахнулась и кинула. Камень шлёпнулся о воду и сразу на дно. Булькнул — и всё.

— Не так, — сказал Алексей. — Ниже надо, почти от самой воды. Вот, смотри.

Взял её руку — просто, без церемоний — и показал движение. Запястье расслабить, пальцы вот так, отпускать не вверх, а вбок. Ладонь у него была тёплая, шершавая. Нина бросила — камешек подпрыгнул два раза и утонул.

— Уже лучше! — сказал он серьёзно, будто это было важнейшее дело на свете.

Они простояли на берегу до темноты. Наговорились — обо всём и ни о чём. Нина шла домой и ловила себя на том, что улыбается. Просто так, без причины. Внутри было тепло и щекотно, как в детстве перед Новым годом. Хорошо, что темно — никто не видит.

***

Потом был июль. Долгий, жаркий. Виделись каждый вечер — как-то само собой, без уговоров. Нина шла с работы — Лёшка уже ждал. У калитки, или на лавочке возле клуба, или там же, на берегу. Иногда приходил к лесопилке, стоял поодаль. Семён Карпович, старший бухгалтер, заметил, подмигнул из-за очков:

— Кавалер ждёт, Ниночка. Беги уж, отчётность подождёт.

— Никакой он не кавалер! — вспыхнула Нина.

— Ну-ну, — усмехнулся Семён Карпович. — Не кавалер так не кавалер.

А Лёшка… Лёшка не целовал её. Даже за руку не брал — после того первого раза, с камешком. Просто шёл рядом, рассказывал. Он много знал — книжки читал запоем, и про катера речные, и про звёзды… Нина слушала и думала, что ей, в общем-то, всё равно, как зовут эти звёзды. Но его голос… Вот его голос она бы слушала хоть до утра.

Иногда их плечи соприкасались, и у Нины перехватывало дыхание. Она делала вид, что зевает. Лёшка, наверное, не замечал. Или замечал, но виду не подавал.

Мать, конечно, всё увидела. Мать — она такая, от неё ничего не спрячешь.

— С Тихоновым, значит, гуляешь, — сказала за ужином, не глядя, подливая борщ.

— Ну и что, — Нина уставилась в тарелку.

— Ничего. Парень грамотный. Техникум кончит — и уедет. Куда распределят, туда и поедет. А ты тут останешься.

— Мам, ну что ты…

— А ничего. Борщ ешь, стынет.

Нина промолчала. Стукнула ложкой по краю тарелки и промолчала. Потому что мать была права. Мать всегда была права, и от этого делалось тошно — не зло, а именно тошно, как от горького лекарства.

***

Август подкрался незаметно. Вечера стали короче, по утрам на траве — роса, и в воздухе уже не летнее, а что-то прелое, осеннее. Яблоки в садах поспели, весь городок пропах — сладко, тягуче.

Алексей стал тише. Не замолчал — но паузы в разговорах стали длиннее, и Нина чувствовала, как у неё каждый раз что-то сжимается внутри, когда он замолкал. Он смотрел на реку, щурился, и Нина подумала, что он, наверное, уже мысленно не здесь. Уже уехал.

Однажды вечером — они сидели на лавочке у клуба, темнело быстро — он сказал:

— Отца переводят. В Свердловск, на завод.

Сердце у Нины упало. Именно так — упало, как камень в воду. Булькнуло и пошло на дно.

— Когда? — спросила она, и голос не дрогнул. Она потом собой гордилась — голос не дрогнул.

— Через две недели. Я с ними поеду. Там и работу найду, техникум-то кончил.

Нина кивнула. Смотрела на свои руки — на коленях лежали, спокойные такие, будто ничего не случилось.

— Ну… значит, Свердловск, — сказала она.

— Нин…

— Что?

Он молчал. Нина ждала. Вот сейчас скажет. Вот сейчас: «Поедем вместе», или «Я вернусь», или «Подожди меня» — хоть что-нибудь. Хоть одно слово, которое можно будет потом достать, как засушенный цветок из книги, и держаться за него.

Лёшка молчал.

— Писать будешь? — спросила Нина.

— Буду, — сказал он. — Конечно, буду.

И всё. Не сказал. Ничего не сказал.

Нина встала, одёрнула юбку, улыбнулась — губы не слушались, но она улыбнулась — и пошла домой. Спину держала прямо. Не обернулась. До самой калитки шла ровно, а у калитки остановилась, потому что ноги вдруг стали ватными, и в глазах защипало так, что пришлось запрокинуть голову и смотреть на небо, чтобы слёзы не потекли.

Небо было тёмное, августовское. Звёзды уже высыпали. Нина подумала, что одна из них, наверное, Вега. Или Денеб. Или как их там… Лёшка рассказывал, а она не запомнила. Не запомнила, потому что слушала не слова, а голос.

А теперь и голос уедет в Свердловск.

Нина вытерла глаза тыльной стороной ладони, толкнула калитку и зашла во двор. Мать стояла на крыльце, вытирала руки о передник.

— Ужинать будешь? — спросила мать.

— Буду, — сказала Нина.

И мать, видимо, всё поняла — потому что больше ничего не спросила. Молча поставила тарелку, молча налила. И села рядом. Просто села. И от этого молчания, от тёплого борща, от привычного скрипа табуретки — Нина всё-таки расплакалась. Тихо, в ладони, чтобы не в голос.

— Ну, поплачь, поплачь… — сказала мать и погладила её по голове. — Первый — он завсегда больнее. Зато потом умнее будешь.

***

Через две недели Тихоновы уехали. Нина не пошла провожать. Стояла у окна в конторе, смотрела на дорогу — хотя из окна конторы дороги на станцию не видно, только забор и штабеля досок. Но она всё равно смотрела.

Лёшка написал первое письмо через неделю. Второе — через месяц. Третье — через три. Четвёртого не было.

Нина ждала. Потом перестала. Жизнь — она ведь не останавливается, правда? Работа, дом, мать, огород… Зима пришла, за ней другая, и Нина подумала, что, может, так и лучше. Может, мать права, и всё это — просто летняя блажь, река на закате да камешки по воде.

Прошёл год, потом ещё один. Письма от Лёшки давно не приходили. Нина и ждать перестала. А весной тридцать пятого в калиновский клуб на танцы пришёл Григорий Сомов.

Нина его знала — так, шапочно. Работал слесарем на станции, жил с матерью на левом берегу. Крепкий, широкоплечий, руки тяжёлые — рабочие руки, с въевшимся в кожу машинным маслом. Лицо простое, открытое, без хитрости. Не красавец. Но и не из тех, на кого не глянешь.

На танцах он подошёл к ней.

— Потанцуем? — и протянул руку.

Нина посмотрела на его руку — большую, честную — и подумала: а чего нет-то? Тоска по Лёшке уже не жгла, а ныла — глухо, привычно, как старая мозоль, которую перестаёшь замечать.

— Потанцуем, — сказала Нина.

Григорий танцевал неловко, наступал ей на ноги и каждый раз краснел до ушей. Извинялся так серьёзно, будто раздавил что-то важное. Нина засмеялась — и он засмеялся тоже, облегчённо, радостно. У него была хорошая улыбка. Простая такая, без двойного дна.

После танцев пошёл провожать. Шли молча — он явно хотел что-то сказать, мялся, кашлял в кулак. У калитки остановился и выдал:

— Я завтра вашей матери крыльцо починю. Там доска третья от двери прогнила, наступишь — провалишься.

Нина моргнула.

— Доску? — переспросила она.

— Доску, — кивнул он серьёзно. — С утра и приду.

И пришёл. В шесть утра, с инструментом. Мать вышла на крыльцо, посмотрела на него, на Нину, которая выглянула из-за занавески, — и пошла ставить чайник.

— Вот, — сказала мать вечером, когда Григорий ушёл, — вот это, Ниночка, я понимаю. Не камешки по воде, а дело.

Нина промолчала.

Потому что в словах матери была правда. Горьковатая, простая, как чёрный хлеб. Но правда.

***

Свадьбу сыграли осенью тридцать пятого. Тихо, скромно — какие гулянья, денег и так впритык. Мать напекла пирогов, свекровь — Евдокия Тимофеевна — принесла свой знаменитый холодец, соседки притащили кто банку огурцов, кто бутылку наливки. Посидели, попели, Григорий в новой рубашке краснел и не знал, куда деть руки.

Нина стояла рядом с мужем, улыбалась — и думала, что всё правильно. Всё так, как надо. Григорий — хороший. Надёжный. С ним — как за стеной.

А что сердце не стучит так, как стучало на том берегу… ну, значит, не стучит. Может, оно и к лучшему. От того стука одна тоска вышла, три письма и тишина. А Гриша — вот он, рядом. Живой, тёплый. Крыльцо починил, забор поправил. И смотрит на неё так, что аж неловко — столько в этом взгляде всего, что Нина не знала, куда деваться.

Она подумала, что научится его любить. Обязательно научится. Просто нужно время.

Через год родился Митенька. Крикливый, лобастый, вылитый Гриша. Нина держала его на руках, смотрела в сморщенное красное личико — и сердце наконец дрогнуло. По-настоящему. Вот это — настоящее. Вот он, тёплый, сопит, пальчики сжимает. Это — жизнь. Её жизнь.

А Григорий стоял в дверях, боялся подойти — вдруг уронит, вдруг слишком громко дышит, вдруг помешает. Нина посмотрела на него и сказала:

— Гриш, иди сюда. Что ты там встал как неродной?

Он подошёл. Руки дрожали — эти большие, тяжёлые руки, которые гнули железо на станции, — дрожали, когда он осторожно взял сына. Митенька зевнул и уткнулся ему в плечо.

— Мой… — прошептал Григорий. — Ниночка, мой…

И Нина улыбнулась. По-настоящему, без задней мысли, без сравнений, без тоски.

Может быть, именно так счастье и выглядит. Не как блинчики по воде и звёзды, названия которых забылись. А вот так — дрожащие руки, детский затылок и тихое «мой».

Может быть.

***

Потекли годы. Спокойные, ровные. Григорий работал, Нина сидела с Митенькой, потом вышла обратно в контору — Семён Карпович место придержал. Свекровь помогала с внуком, мать забегала. Жизнь нехитрая, понятная: утром — каша, вечером — каша, в субботу — баня, в воскресенье — пироги. Митенька рос, встал на ножки, побежал, первое слово сказал — «мама», второе — «дай». Григорий смеялся: «Практичный у нас мужик растёт!»

А Лёшка… Нина о нём почти не думала. Почти. Иногда — вечером, когда Гриша засыпал рано, а Митенька уже спал, и дом затихал — она сидела у окна и вспоминала. Не самого Лёшку даже, а то ощущение. Когда сердце прыгает, и дышать нечем, и весь мир — как та река, сверкающая на закате. Вспоминала — и одёргивала себя. Что ж теперь. Было и прошло.

Она даже не знала, где он. В Свердловске? Уехал дальше? Женился? Может, и женился. Наверное, женился. Такие, как Лёшка, долго не ходят одни — девчонки к таким сами тянутся.

Григорий ничего не замечал. Или замечал, но молчал. Он вообще был из молчаливых. Не потому что нечего сказать — а потому что слова у него шли трудно, как гвозди в дубовую доску. Зато руками говорил легко: поставил новые полки, перебрал крышу, на Митенькин день рождения вырезал из дерева лошадку — неловкую, кривоногую, но Митька от неё не отлипал.

Что ж… Жизнь шла. Тихая, понятная. И Нина подумала, что, может, это и есть то самое, настоящее. Без фейерверков, без замирания, зато — надёжное. Как тот забор, который Гриша поставил: крепко, ровно, на совесть.

А потом наступило двадцать второе июня сорок первого года.

Но об этом — в следующий раз.

Комментарии: 0
Свежее Рассказы главами