Глава 2
— Мам, а чего все стоят?
Митенька дёргал её за руку и тянул шею, пытаясь разглядеть, что впереди. Народу на площади собралось — не протолкнуться. Стояли молча, задрав головы к репродуктору на столбе. Репродуктор шипел и потрескивал. Кто-то впереди сказал: «Тише, тише…» — и площадь замерла.
Нина подхватила Митю на руки. Тяжёлый уже, пять лет, не малыш — а всё равно подхватила. Прижала к себе.
И тут голос из репродуктора — ровный, железный — произнёс то, от чего у Нины похолодело внутри. Всё, что говорил этот голос, она потом не могла вспомнить дословно, слова путались, но одно врезалось намертво: «…без объявления войны… германские войска напали на нашу страну…»
Площадь вздрогнула. Не крик, не вой — а именно вздрогнула, как один человек. Женщина рядом охнула и схватилась за грудь. Старик в картузе снял его и прижал к животу. Какая-то девчонка заплакала — тоненько, по-щенячьи.
Митенька смотрел на Нину снизу вверх.
— Мам, что случилось? Чего тётя плачет?
— Война, сынок, — сказала Нина. И голос у неё был ровный, спокойный, будто она сообщала, что завтра дождь.
А внутри всё оборвалось.
***
Домой шли быстро. Нина несла Митю — половину дороги на руках, половину он бежал рядом, семенил, не поспевал. Во дворе уже стояла свекровь, Евдокия Тимофеевна. Лицо белое, руки в муке — видно, пирог ставила, когда кто-то прибежал и сказал.
— Ниночка… — свекровь посмотрела на неё, и губы у неё задрожали. — Гришенька…
— Пока ничего не известно, — сказала Нина твёрдо. — Может, ещё обойдётся.
Не обошлось.
Григорий пришёл с работы в обед, раньше обычного. Лицо у него было такое… Нина потом подбирала слово и не могла подобрать. Не испуганное, нет. Собранное. Как будто он за эти несколько часов стал старше на десять лет.
— Нин, — сказал он с порога, — завтра повестки начнут разносить. Я из тех годов, которые первыми заберут.
Нина стояла у плиты, держала поварёшку и слушала. Лицо у неё было спокойное — ни слезинки, ни дрожи. Она сама не понимала, откуда это спокойствие, но держалось оно крепко, как корка льда на луже.
— Садись обедать, — сказала она. — Щи стынут.
Григорий сел. Ел, не поднимая глаз. Митенька лез к нему на колени, показывал деревянную лошадку — ту самую, кривоногую, которую Гриша вырезал на день рождения. Григорий погладил сына по макушке, и Нина увидела, как у него сжалась челюсть. Крепко сжалась, до желваков.
Вечером, когда Митя уснул, они сидели на кухне. Свекровь ушла к себе — слышно было, как она за стенкой тихо плачет, стараясь не в голос. Григорий крутил в пальцах спичку — туда-сюда, туда-сюда.
— Гриш, — сказала Нина.
— М?
— Ты… ты же вернёшься?
Он посмотрел на неё. Долго, не отрываясь. Потом положил спичку на стол, взял её руки — обе — и сжал. Ладони у него были горячие, жёсткие.
— Вернусь, — сказал он. — Куда ж я денусь.
И улыбнулся. Криво, одной стороной рта, но улыбнулся. У Нины в горле встал ком, она хотела сказать что-нибудь хорошее, важное — а слова не шли.
— Митьку подними, если что… — начал он.
— Прекрати, — отрезала Нина. — Никаких «если что». Вернёшься — и сам поднимешь.
Григорий кивнул. Не стал спорить. Встал, обнял её — крепко, сильно, до хруста — и уткнулся лицом в её волосы. Стояли так, в тёмной кухне, молча. За окном лаяла собака. Где-то на соседней улице хлопнула дверь.
Нина подумала, что надо бы заплакать. Положено ведь — плакать, когда муж уходит на войну. Но слёз не было. Было другое — тяжёлое, глухое, как камень в груди. Она прижалась к Гришиному плечу и закрыла глаза.
А сердце не стучало так, как должно было. Тихо стучало, ровно. И от этого было стыдно.
***
Повестку принесли на следующий день. Утром, в семь часов. Мальчишка-посыльный из военкомата — лет шестнадцати, худой, с большими ушами — протянул бумажку и убежал дальше по улице. У него, видать, таких бумажек была целая пачка.
Нина прочитала: «…явиться… при себе иметь документы и продукты питания… громоздких вещей не брать…» Буквы расплывались, хотя глаза были сухие.
Григорий собирался быстро. По-солдатски — хотя солдатом ещё не был. Вещмешок, бельё, портянки, бритва, ложка, кружка. Хлеба мать с вечера напекла, яиц наварила, сала завернула. Свекровь суетилась, совала в мешок то одно, то другое, приговаривала:
— Шерстяные носки возьми… Гришенька, носки-то положил? А нож перочинный? А мыло?
— Мам, хватит, — сказал Григорий мягко. — Там выдадут.
— Чего они тебе выдадут… — свекровь всхлипнула и отвернулась к окну.
Митенька стоял в дверях, прижимая к груди лошадку. Смотрел на отца круглыми глазами — не мигая, серьёзно, как маленький старичок.
— Пап, ты куда?
Григорий присел перед ним на корточки. Взял за плечи.
— Митька, я уеду ненадолго. По делу. Ты тут мамку береги. И бабушку. Ты ж мужик у нас теперь, а?
— А лошадку тебе дать? — спросил Митя. — С собой?
У Григория дёрнулся кадык. Он взял лошадку, покрутил в руках, провёл пальцем по кривой ноге.
— Нет, сынок. Ты её сбереги. Я вернусь — и ещё одну вырежу. Побольше.
Митя кивнул и прижал лошадку обратно к себе. Он не плакал. Нина подумала, что, наверное, не понимает ещё.
***
До станции шли пешком. Весь город шёл — казалось, ни одного дома не осталось, откуда бы кто-нибудь не вышел. Женщины, старики, дети. Мужчины с мешками за плечами — молодые, крепкие, загорелые после летней работы. Некоторые шли молча, некоторые переговаривались негромко, кто-то даже смеялся — нервно, коротко. Девчонки цеплялись за руки парней, бабки крестились.
Нина шла рядом с Григорием. С другой стороны — свекровь, вцепившаяся в его локоть. Сзади — мать Нины, прибежала с утра, как только узнала про повестку, молча взяла Митю за руку. Митя семенил между бабушками, вертел головой и всё спрашивал:
— А куда все идут? А это кто? А почему тётя плачет?
— Тихо, Митенька, — сказала Нина. — Потом объясню.
На станции — толпа. Военком с красным от крика лицом выкликал фамилии. Мужики выстраивались, жёны стояли кучками, дети путались под ногами. Поезда ещё не было — ждали.
Григорий обнял мать. Евдокия Тимофеевна повисла на нём, запричитала:
— Гришенька, сыночек, господи… Гришенька…
— Мам, ну мам… Всё будет хорошо. Я вернусь. Слышишь? Обязательно вернусь.
Потом повернулся к Нине. Она стояла прямо, губы сжаты, глаза сухие. Он положил ей руки на плечи — тяжёлые, горячие.
— Нин… Ты тут…
— Знаю, — сказала она. — Не говори. Знаю.
Он наклонился и поцеловал её. В лоб, не в губы. Как ребёнка. Или как что-то очень ценное, к чему боишься прикоснуться.
— Пиши, — сказала Нина.
— Буду.
Он подхватил Митьку, подбросил — легко, привычно. Митя взвизгнул и засмеялся. Григорий прижал его к себе, постоял так — секунду, две — и поставил на землю. Повернулся и пошёл к строю.
Нина смотрела ему в спину. Широкую, знакомую. Он не обернулся. Шёл ровно, уверенно. Вещмешок на плече, руки вдоль тела.
И вот тут — в этот момент, когда Гриша уже встал в строй и повернулся лицом к ней, уже далёкий, уже не совсем её — Нина вдруг почувствовала на себе чей-то взгляд.
Не Гришин. Другой.
Она повернула голову. Толпа на перроне — лица, лица, лица… Бабы в платках, мужики в кепках, дети… И вдруг, на секунду, между двумя головами — лицо. Тёмные волосы, нос с горбинкой, прищуренные глаза. Мелькнуло — и пропало, кто-то заслонил.
Сердце у Нины подпрыгнуло и застучало — быстро, гулко, так, что в висках отдалось.
Нет. Не может быть. Показалось. Мало ли людей с тёмными волосами и горбатым носом? Показалось, и всё.
Она сглотнула. Обвела глазами толпу — но того лица больше не было. Мелькнуло и пропало, как камешек, который прыгнул по воде и ушёл на дно.
Подошёл поезд. Загудел, заскрипел тормозами. Мужчины полезли в вагоны. Григорий помахал рукой — оттуда, из-за чужих спин. Нина подняла руку в ответ.
Поезд тронулся. Свекровь рядом заплакала в голос. Митя спросил:
— Мам, а папа когда вернётся?
Нина не ответила. Она всё ещё смотрела в толпу — туда, где на секунду мелькнуло лицо. Но там уже никого не было. Перрон пустел, бабы расходились, поезд уходил.
Показалось. Конечно, показалось.
Нина взяла Митю за руку, обняла свекровь за плечи и повела домой. Мать шла рядом, не говоря ни слова — только один раз сжала Нине локоть, коротко, крепко. Нина шла и думала, что ей должно быть страшно за мужа. Должно. Так положено. Муж ушёл на войну — бойся за него, молись, жди.
А у неё в голове стучало одно: это он? Или не он?
И от этого было стыдно так, что хотелось провалиться сквозь землю.


