Глава 1
— Дед, а дед, дай десятку на пирожок, а? — парень лет семнадцати нагло ухмылялся, загораживая Геннадию Васильевичу проход к буфету, — Чего жмёшься-то, пенсионер? Вам же там прибавили чего-то, вот и поделись!
— Отойди, — спокойно сказал Геннадий Васильевич, — Я тебе не дед, и делиться мне с тобой нечем.
— Ой, какие мы гордые! А если карманы проверю, тогда что?
— Тогда я вызову полицию. Пост вон там, за колонной.
Парень оглянулся, сплюнул и отошёл. Геннадий Васильевич проводил его взглядом и покачал головой — совсем молодёжь распоясалась, средь бела дня на вокзале попрошайничают, а то и хуже. Раньше бы он такого за ухо отвёл куда следует, а теперь… семьдесят два года, какое там «за ухо».
В буфете было душно и пахло подгоревшим маслом. Геннадий Васильевич взял стакан чая и пирожок с капустой, сел за столик у окна. Поезд задерживался, объявили — авария на путях, ждите. Ну и ладно, куда ему торопиться. Дома никто не ждёт.
Он достал из кармана таблетку, запил чаем. Сердце пошаливало, но терпимо. Врач говорил — вам бы поменьше нервничать, Геннадий Васильевич. А он и не нервничал. Просто жил. Вставал утром, пил таблетки, копался в огороде, ложился вечером. И так каждый день, вот уже два года.
Два года назад он ещё работал в районной больнице. Терапевт, сорок лет стажа, его весь район знал. А потом Зина заболела, и он взял отпуск, чтобы за ней ухаживать. Отпуск растянулся на полгода, а после похорон он уже не вернулся. Написал заявление по собственному, главврач уговаривал остаться, но Геннадий Васильевич только головой качал — нет, хватит, наработался.
Зина болела тяжело, но до последнего верила, что поправится. Он-то знал, что нет, не поправится, видел такое сотни раз за свою практику. Но ей не говорил, улыбался, кормил с ложечки, менял бельё. А она шептала — Генаша, ты только не убивайся потом, слышишь? Живи, ты ещё крепкий.
Он обещал. А что ему оставалось.
Геннадий Васильевич допил чай и поднялся. На перроне за окном суетились люди, кто-то тащил чемоданы, кто-то прощался, кто-то курил в неположенном месте. Обычный вокзальный вечер.
Он встал, чтобы вернуть стакан, и тут заметил что-то странное. В углу зала ожидания, за большой кадкой с полузасохшим фикусом, кто-то сидел на полу. Маленькая фигурка, прижавшаяся к стене.
Геннадий Васильевич подошёл ближе. Девочка. Лет тринадцать-четырнадцать, не больше. Худенькая, волосы нечёсаные, куртка грязная и явно с чужого плеча — висела мешком. Рядом стоял рюкзачок, из которого торчал угол полотенца.
— Эй, — негромко позвал Геннадий Васильевич, — Девочка, ты чего тут сидишь?
Она вздрогнула и подняла голову. Личико бледное, губы обветренные, под глазами тени. И ещё он заметил, как она держит правую руку — прижимает к груди, будто защищает. Рука была согнута в локте под неправильным углом, кисть скрючена.
— Я жду, — сказала девочка и отвела взгляд.
— Кого ждёшь?
— Поезд.
— Поезд задерживают. Ты одна, что ли?
Девочка не ответила, только сильнее вжалась в стену. Геннадий Васильевич присел на корточки, чтобы быть с ней на одном уровне. Врачебная привычка — так разговаривать с детьми.
— Как тебя зовут?
— Меня Геннадий Васильевич. Я доктор. Ну, бывший доктор, — он улыбнулся, — Теперь на пенсии. Ты давно тут сидишь?
— Не знаю, — голос у девочки был хриплый, — Давно.
— Есть хочешь?
Она быстро взглянула на него и тут же опустила глаза. Но Геннадий Васильевич успел заметить — хочет. Ещё как хочет.
— Пойдём в буфет, я тебя покормлю. А ты мне расскажешь, куда едешь и где твои родители.
— У меня нет родителей, — сказала девочка и вдруг заплакала, беззвучно, только слёзы катились по щекам, — Я из интерната сбежала. Не отправляйте меня обратно, пожалуйста. Я лучше умру, чем туда вернусь.
***
В буфете было всё так же душно, но теперь Геннадию Васильевичу было не до запахов. Он смотрел, как девочка ест. Жадно, быстро, почти не жуя, будто боялась, что отберут. Две сосиски исчезли за минуту, следом — порция картофельного пюре, хлеб с маслом, два стакана компота.
— Не торопись так, живот заболит, — сказал он.
Она замерла, глянула на него виновато.
— Простите.
— Да ешь, ешь. Я просто говорю — медленнее. Когда последний раз ела-то?
— Вчера. Или позавчера, — она нахмурилась, вспоминая, — Не помню.
Геннадий Васильевич кивнул буфетчице, та принесла ещё порцию. Девочка уже не набрасывалась, ела спокойнее. Правую руку она по-прежнему держала прижатой к себе, ела левой.
— Как тебя зовут? — снова спросил он.
— Настя.
— А по батюшке?
— Анастасия… Сергеевна, — она будто не сразу вспомнила, — Нас там по фамилиям звали. Или просто — эй, ты.
— А фамилия у тебя какая?
— Птицына.
Геннадий Васильевич подождал, пока она доест. Буфетчица косилась на них с подозрением — старик и чумазая девчонка, странная парочка. Он не обращал внимания.
— Настя, мне надо знать, что случилось. Почему ты сбежала.
— Вы меня сдадите, — это был не вопрос, — Все сдают.
— Не сдам. Но мне надо понять.
Она молчала долго. Вертела в пальцах кусок хлеба, крошила на тарелку. Потом заговорила — тихо, монотонно, будто рассказывала не про себя.
Родилась в посёлке под Саратовом. Мать пила, отца не знала. Когда ей было три года, мать бросила её у соседки и уехала куда-то. Соседка продержала неделю, потом вызвала органы опеки. Дальше — дом малютки, потом детский дом, а с десяти лет — интернат для детей с особенностями развития.
— У меня ДЦП, — сказала Настя, — Рука вот, видите. И нога тоже, но меньше, я хожу нормально почти, только устаю быстро, ну и прихрамываю, когда долго иду. А они там… они считали, что я дурочка. Из-за руки этой. Ну, типа, раз рука кривая, значит и в голове что-то не так, понимаете?
— Кто считал?
— Да все! Воспитатели эти, дети тоже. Били меня, ну, не то чтобы сильно, но… каждый день почти. То толкнут, то ущипнут, то подножку поставят. Еду отбирали, это вообще постоянно. А воспитательница одна, Тамара Ивановна, она вообще… она говорила — тебя всё равно никто не возьмёт, сиди и не высовывайся. Куда тебе, калеке, деваться, кому ты нужна такая.
Геннадий Васильевич слушал молча. Руки сами сжались в кулаки под столом — вот ведь… сволочи какие, над ребёнком измываться! Он насмотрелся за сорок лет работы всякого, но такое… нет, к такому привыкнуть невозможно.
— А потом… — Настя запнулась, руки затеребили край кофты, — Потом один мальчик, старший, он… ну, он лез ко мне. Вы понимаете, да? Ну, вот так вот лез. Я не давалась, а он злился, говорил — ты чего из себя строишь, кому ты ещё нужна будешь, дура криворукая. В последний раз он… — она замолчала, сглотнула, — Я его укусила. За руку, сильно. Он мне тогда фингал поставил, вот сюда, — она показала на скулу, — А воспитательнице сказал, что это я на него первая напала, представляете? Просто так напала, ни с того ни с сего! И она, главное, поверила! Ему поверила, не мне! Меня в карцер хотели запихнуть на неделю. Ну, не карцер, а… изолятор такой, там холодно и темно, и крысы бегают. Я убежала. Ночью, когда все спали, через окно в туалете вылезла и убежала.
— Когда это было?
— Четыре дня назад.
Четыре дня. Геннадий Васильевич прикинул — девочка с одной здоровой рукой, без денег, без документов, четыре дня где-то ночевала и добралась до вокзала. Господи ты боже мой… это ж надо было так отчаяться, чтобы в никуда броситься!
— Как ты сюда добралась-то? Это ж сколько километров отмахать надо было!
— Сначала пешком шла, долго шла, ноги отваливались просто. Потом дядька один на грузовике подвёз, до трассы. Я ему наврала, что к бабушке еду, он и поверил, добрый такой попался. А оттуда уже на попутках, кто подберёт. Ночевала где придётся — в подъезде одном переночевала, холодно было, зуб на зуб не попадал, потом на остановке автобусной, там хоть стены и крыша, теплее. Страшно было, конечно, но… туда страшнее было возвращаться, понимаете?
Чудо, что жива осталась. И что никто её не тронул по дороге — это вообще чудо из чудес. Геннадий Васильевич покачал головой — ну и времена настали, ребёнок по трассе автостопом шпарит, а куда ей было деваться-то? Вот и выходит — некуда.
— Ты куда ехать-то собралась?
— Не знаю. Куда-нибудь. Лишь бы подальше.
— А билет?
Настя опустила голову.
— Я думала… может, на товарном. Или… — она не договорила.
Геннадий Васильевич вздохнул. Что делать — он не знал. По уму, надо бы обратиться в полицию, сообщить в интернат, вызвать представителей опеки. Всё по закону. А по совести… Он глядел на эту худенькую девчонку и понимал — если её вернут, она и правда что-нибудь с собой сделает. Такие не шутят.
— Настя, — сказал он медленно, — Я живу в посёлке, отсюда три часа на электричке. Один живу, жена умерла. Дом большой, комнаты пустые стоят. Поедем пока ко мне. Поживёшь несколько дней, отъешься, отоспишься. А там решим, что дальше.
Она уставилась на него так, будто он предложил ей полететь на Луну.
— Почему? — прошептала она, — Почему вы это делаете?
— Потому что я врач, — сказал Геннадий Васильевич, — Был врачом. И не могу смотреть, как ребёнок погибает. А ты, Настя, погибнешь, если останешься здесь одна. Ты это понимаешь?
Она кивнула.
— Ну вот. Собирай свой рюкзак, электричка через сорок минут.
***
Посёлок встретил их темнотой и лаем собак. Фонари на станции не горели, только один, у самого выхода, мигал и трещал. Геннадий Васильевич взял Настю за здоровую руку — не потеряйся, тут ямы на дороге.
Шли минут двадцать. Настя молчала, только иногда спотыкалась — нога всё-таки уставала. Геннадий Васильевич замедлял шаг, ждал. Не торопил.
Дом стоял на краю посёлка, у самого леса. Большой, деревянный, ещё отец Геннадия строил. Веранда, сад, огород — всё как положено. Только запущенное теперь, руки не доходили.
— Здесь, — сказал он, открывая калитку, — Проходи.
В доме было холодно, аж пар изо рта шёл. Геннадий Васильевич чертыхнулся — печку-то он перед отъездом не топил, вот и выстудило всё — и принялся растапливать. Дрова занялись не сразу, пришлось повозиться с берестой и щепками, Настя стояла рядом, смотрела во все глаза.
— Ты чего уставилась? Печку никогда не видела что ли?
— Видела. Только не такую большую. У нас в интернате батареи были, еле тёплые.
— Ну, батареи — это баловство одно. А печка — она и накормит, и согреет, и бельё высушит, и хлеб испечёт! — Геннадий Васильевич похлопал по тёплому боку печи, будто по лошади, — Зинаида моя пироги в ней пекла — пальчики оближешь! Таких пирогов ты точно не пробовала.
Он осёкся, помолчал. Потом поставил чайник на плиту.
— Иди сюда, — он показал на комнату рядом с кухней, — Это Зинина комната была, она тут шила, рукодельничала. Теперь вот пустая стоит. Кровать есть, шкаф, бельё чистое в комоде лежит, возьмёшь себе.
Настя стояла на пороге, не решаясь войти.
— А… можно?
— Можно. Живи пока. Потом разберёмся.
Он показал ей, где ванная, где туалет, дал полотенце и старый Зинин халат — будет велик, но хоть чистый. Настя скрылась в ванной, оттуда донёсся шум воды. Геннадий Васильевич сел на кухне и задумался.
Что он делает? Привёз в дом чужого ребёнка, беглянку из интерната. Это же… статья, наверное. Укрывательство или как там. Надо будет завтра с утра разобраться, позвонить кому-нибудь. Может, Михалычу из опеки, он мужик неплохой, поймёт.
Но это завтра. А сегодня пусть девочка поест и поспит нормально. Впервые за чёрт знает сколько времени.
Настя вышла из ванной через полчаса. Чистая, волосы мокрые, халат болтается. Лицо без грязи оказалось миловидным — курносый нос, серые глаза, россыпь веснушек на щеках.
— Спасибо, — сказала она тихо.
— Садись, чай пить будем.
Они сидели на кухне, пили чай с вареньем. Печка гудела, за окном шумел ветер в соснах. Настя грела руки о чашку и глядела на огонь в печной топке.
— Геннадий Васильевич, — спросила она вдруг, — А вы правда доктор?
— Правда. Терапевт. Сорок лет отработал в районной больнице.
— А почему ушли?
— Жена заболела. Надо было за ней ухаживать. А потом она умерла.
— Простите, — Настя опустила глаза.
— Ничего. Жизнь такая.
Помолчали. Потом Настя спросила:
— А дети у вас есть?
Геннадий Васильевич не сразу ответил. Этого вопроса он не любил.
— Был сын. Игорь. Погиб пятнадцать лет назад. Авария на трассе.
— И… и внуки?
— Нет. Игорь не успел жениться. Ему двадцать пять было.
Настя протянула здоровую руку и коснулась его ладони.
— Извините. Я не хотела…
— Да брось ты извиняться, — Геннадий Васильевич накрыл её руку своей, — Что было, то было. Иди спать, поздно уже. Завтра поговорим.
***
Утром Геннадий Васильевич проснулся от запаха гари. Вскочил, накинул халат, выбежал на кухню — и остановился как вкопанный.
Настя стояла у плиты в его старом фартуке, который болтался на ней как на вешалке. А на сковородке догорало нечто, отдалённо напоминавшее яичницу. Чёрные угольки шипели и плевались.
— Я хотела завтрак сделать, — она виновато глядела на это безобразие, — Не получилось как-то…
Геннадий Васильевич расхохотался. Впервые за два года — по-настоящему, от души, аж слёзы выступили.
— Ну ты даёшь, Настюха! Яичницу-то как можно спалить? Её ж только ленивый не приготовит!
— У меня рука… — она показала на скрюченную правую, — Я левой не очень ловко. Хотела перевернуть, а она…
— Ладно, ладно, — он отобрал у неё сковородку, — Садись. Сейчас я сам сделаю. И научу тебя, чтоб больше не палила.
За завтраком — нормальным, без гари — Геннадий Васильевич изложил план действий.
— Значит, так. Сегодня я поеду в район. Поговорю с людьми, узнаю, что можно сделать. Ты пока сиди дома, никуда не выходи. Соседям на глаза не показывайся.
— Вы меня сдадите? — голос Насти дрогнул.
— Нет. Но надо всё оформить по закону. Иначе меня посадят, а тебя вернут туда, откуда сбежала. Оно тебе надо?
Она помотала головой.
— Вот. Поэтому сиди тихо и жди.
В районном центре Геннадий Васильевич первым делом зашёл к Михалычу. Пётр Михайлович работал в органах опеки лет двадцать, мужик тёртый, всякого навидался. Геннадий его знал ещё по больнице — жена Михалыча, Валентина, лечилась у него от астмы, да и сам Михалыч захаживал то с давлением, то с радикулитом.
— Генаша! — обрадовался Михалыч, вставая из-за заваленного бумагами стола, — Ё-моё, сколько лет, сколько зим! Ты чего, заболел что ли? Или по мне соскучился? Заходи, садись, чаю налью! У меня тут печенье есть, жена напекла, вкусное — страсть!
— Давай чаю. И разговор есть, Петя. Серьёзный разговор.
Михалыч глянул на него, посерьёзнел, отложил печенье.
— Ну, рассказывай, что стряслось.
Геннадий Васильевич рассказал всё — и про вокзал, и про девчонку, и про интернат этот проклятый. Михалыч слушал, хмурился, качал лысеющей головой, то и дело крякал.
— Ну ты, Генаша, даёшь! Влип ты, брат. По самые уши влип, это я тебе как специалист говорю!
— Знаю, что влип. Но бросить её там не мог, Петя. Ну не мог, и всё тут!
— Это я понимаю, я ж тебя знаю, ты у нас всегда такой был — то бездомную собаку притащишь, то алкаша какого-нибудь с улицы в больницу определишь. Только закон, Гена, он штука такая… — Михалыч почесал затылок, вздохнул, — Ладно, давай вместе думать, авось чего и придумаем. Интернат этот я знаю, репутация у него, прямо скажем… хреновенькая. Проверки были, но ничего серьёзного не нашли — там директриса хитрая, как лиса, всё шито-крыто у неё. Если девочка твоя правду говорит про побои и про этого ухаря…
— Говорит правду. Я сорок лет врачом отработал, вижу, когда врут, а когда нет.
— Тогда надо писать заявление. В полицию и к нам тоже. Мы обязаны проверить, тут уж никуда не денешься.
— А девочка? Её куда?
Михалыч помолчал, поскрёб подбородок, посмотрел на Геннадия долгим взглядом.
— Слушай, Генаша, ты хоть понимаешь, на что идёшь-то? Опека над ребёнком-инвалидом — это тебе не фунт изюма! Это ответственность, проверки постоянные, отчёты писать надо. Тебе ж семьдесят два годика стукнуло, здоровье не железное, сам знаешь. А тут ребёнок больной, за ним глаз да глаз нужен!
— Понимаю, Петя. Всё понимаю.
— И всё равно хочешь? Точно?
Геннадий Васильевич отвернулся к окну. Там, за стеклом, был обычный районный городок — пятиэтажки облезлые, магазин «Продукты», бабки с сумками на колёсиках, голуби на асфальте. Ничего особенного, всё как везде. А у него дома сидела девочка, которая тряслась от страха, что её вернут в этот ад. И что, он должен был мимо пройти? Сделать вид, что не заметил?
— Хочу, — сказал он твёрдо, — Петя, ты мне вот что скажи, только честно. Можно это провернуть? По закону, по-человечески?
Михалыч вздохнул.
— Можно. Если ты соберёшь все бумаги, пройдёшь комиссию, докажешь, что способен о ней заботиться. И если интернат согласится её отпустить. Вот с последним будут проблемы.
— Почему?
— Потому что им невыгодно. Каждый ребёнок — это финансирование. Отдать тебе девочку — минус деньги из бюджета. Будут сопротивляться.
— И что делать?
— Давить. Через прокуратуру, через уполномоченного по правам ребёнка. Если там действительно творится то, что она рассказывает — поднимем шум, они сами её отдадут, лишь бы отстали.
Геннадий Васильевич кивнул. Это был план. Сложный, муторный, но план.
— Спасибо, Петя.
— Да не за что. Только ты это… поосторожнее там. И девочку береги. Она тебе, похоже, нужна не меньше, чем ты ей.
***
Следующие месяцы слились для Геннадия Васильевича в одну бесконечную череду кабинетов, справок и ожиданий. Он писал заявления, собирал документы, ездил на комиссии. Настя оставалась дома — официально она числилась в розыске как сбежавшая из интерната, но Михалыч сумел замять дело, оформив её как «находящуюся на попечении гражданина Громова до выяснения обстоятельств».
Интернат, как и предсказывал Михалыч, сопротивлялся. Директриса, суровая дама с химической завивкой, заявила, что девочка лжёт, что никаких побоев не было, а мальчик, которого Настя обвиняла, давно выпустился и уехал в другой город. Но потом подключилась прокуратура, и в интернате случилась внеплановая проверка. Нашли много интересного — и протухшие продукты на кухне, и сломанные батареи в спальнях, и несколько детей с подозрительными синяками. Директрису сняли. Интернат расформировали, детей распределили по другим учреждениям.
А Насте разрешили остаться с Геннадием Васильевичем.
— Это временная опека, — объясняла ему женщина из органов, вручая документы, — На год. Потом продлим, если всё будет хорошо. А там, может, и постоянную оформим.
Он кивал. Ему было всё равно, как это называется — временная, постоянная, хоть горшком назови. Главное, что она остаётся. Его Настька. Ну надо же… уже «его». Когда только успело так получиться?
Документы Насти — свидетельство о рождении, справку об инвалидности, медицинскую карту толщиной с кирпич — переслали из интерната через опеку. Геннадий Васильевич листал эту карту и диву давался — чего там только не понаписано было, половина диагнозов вообще с потолка взята, видать, для галочки ставили. С этими бумагами он устроил Настю в местную школу. Директриса, Зоя Павловна, сначала скривилась — мол, у нас обычная школа, не коррекционная, как мы с ней будем — но Геннадий Васильевич её быстро переубедил. Не зря он сорок лет в районе отработал, его тут каждая собака знала!
Учителя поначалу косились на Настину руку, перешёптывались, но быстро разобрались — девочка умная, соображает будь здоров, просто писать ей трудновато. Разрешили часть работ на компьютере сдавать, дело и пошло на лад.
Настя расцвела за эти месяцы. Отъелась, щёчки порозовели, волосы отросли и заблестели — Геннадий Васильевич сам не заметил, как стал покупать ей какие-то заколочки, резиночки… Зина бы посмеялась — старый дурак, в девчачьих штучках разбираться начал! А главное — Настя перестала вздрагивать от каждого резкого звука. Дверью хлопнешь — и ничего, не прячется больше.
— Геннадий Васильевич, — сказала она однажды вечером, когда они сидели на веранде и пили чай с малиновым вареньем, — А можно я буду вас дедушкой называть?
Он чуть не поперхнулся, еле чашку удержал.
— Можно, — голос отчего-то сел, — Если хочешь, конечно.
— Хочу, — она улыбнулась, — У меня никогда не было дедушки. И бабушки тоже. Только воспитатели.
— Ну вот, теперь есть.
Она придвинулась ближе и прижалась к его плечу. Они сидели так, пока солнце не село за сосны, и Геннадий Васильевич думал — странная штука жизнь. Забрала сына, забрала жену. А потом подарила эту девочку с больной рукой и упрямым характером. Будто извинилась за всё.
Автор: G.I.R



