— Ты, Жанна, не хлопочи. Я в прихожей лягу, на раскладушке. Мне, старухе, много ли надо. Не хочу никого стеснять. И так это было сказано — тихо, со вздохом, с поджатыми губами, — что у Жанны разом отнялись руки.
— Опять прислали?! Кто прислал, я спрашиваю?! Чтоб духу твоего тут не было! Заворачивай оглобли, пока я добрый! Зоя поставила сумку на табурет у двери, оглядела комнату — кровать у окна, на стене светлый прямоугольник от снятой картины, пыль по углам
— Баб, а почему чашки есть, а под ними нету ничего? Они что, разбежались? Влада сидела за столом, болтала ногами в новых колготках и держала на весу синюю чашечку в незабудках — ту самую, тонкую, что Зоя доставала из серванта два раза в год.
— Да ты в своём уме? Чужую старуху себе на шею вешать! Развелась — значит, отрезано. Никто она тебе теперь. Марина стояла посреди кухни, уперев руки в бока, и говорила то, что и положено говорить старшей сестре, — разумное, правильное, от которого делается тошно.
— Деда, а почему папе хлеб, а он не ест? Тимошка тянул шею через стол, смотрел на рюмку у пустого места: налито, а сверху — горбушка. Влас Игнатьевич не ответил. Подвинул внуку кашу, буркнул «ешь» — и сам уставился в ту рюмку, будто ждал, что вот сейчас горбушка дрогнет.
— Ты?! За руль?! Мать, окстись. Тебе шестьдесят один, ты на велосипеде-то сроду не ездила. Какие тебе права? Геннадий отодвинул тарелку и смотрел на меня, как на умалишённую. А я налила ему ещё щей, поставила перед ним и сказала спокойно, как давно про себя решила: — Такие.
— Славка, не дури. Подойди да поздоровайся. Двадцать лет прошло — не помрёшь. Вячеслав не двинулся. Стоял у колонны в чужом тесном пиджаке, держал нагретый ладонью бокал и смотрел через весь зал — туда, где за столом, с той стороны, сидела она.